Библиотека "Полка букиниста"
Значимые книги отечественных и зарубежных авторов

Александр Койре. История науки

Генрих Гентский. ОТ МИРА "ПРИБЛИЗИТЕЛЬНОСТИ" К УНИВЕРСУМУ ПРЕЦИЗИОННОСТИ

Страницы:
|все|
| 01 | 02 | 03 | 04 | 05 |
| 06 | 07 | 08 | 09 | 10 |
| 11 | 12 | 13 | 14 | 15 |

Генрих Гентский совершенно определенно не испытал на ее воздействие осуждения 1277 г., поскольку он относился к чпс тех, кто как раз инспирировал этот публичный акт. lie прип мал он также участия и в диспутах в связи с мнениями, осу: денными Этьеном Тампье: о невозможности прямолинейно движения Вселенной и о невозможности существования мнои ства миров ; зато он участвовал в обсуждении двух других. весьма близких, хотя и не тождественных, - проблем, а имени способен ли бог сотворить пустоту и способен ли бог сотвори некое тело или некий мир вне неба? Сразу же заметим, что иш рее, проявлявшийся к упомянутым проблемам, никогда нель назвать чрезмерным: в огромном томе его "Кводлибетических в просов" только два касались этих проблем. Тем не менее тра товка, которую Генрих Гентский дает этим вопросам, показател на и весьма противоречива; она выдает замешательство теоло; который хочет, с одной стороны, сохранить в силе божествепти всемогущество, а с другой - не слишком отходить от научи ь концепций своего времени или по крайней мере не нападать i них в открытую .

Генриху Гентскому было хорошо известно, что последовате; Аристотеля не допускают существования пустоты ни вне, ни вп, три мира. Для сохранения божественного всемогущества он з щищал наличие внутримировой пустоты или по крайней ме} возможность ее наличия: неужели бог в любой момент не мож( по своему усмотрению разрушить ту или иную часть мира? Пра) да, сторонники пустоты зачастую приводили слабые, недостаток иые доводы в пользу своего мнения. Но это отнюдь не уменьшая степень их правоты, а также истинности того факта, что веру к щий, несомненно, не мог отрицать возможности существовапп пустоты. Конечно, эта пустота не могла быть произведена пр1 родой, ибо пустота не относится к числу тех вещей, что могу

В ранее опубликованной статье я утверждал, что проблема основ машинизма, рассматриваемая в двойном аспекте: а) почему машинизм родился в XVII веке? и б) почему он не родился двадцатью веками раньше, а именно в Древней Греции? - не обладает удовлетворительным решением, я хочу сказать, решением, которое в итоге не сводит все просто к констатации некоторого факта (впрочем, я сомневаюсь в том, что из истории вообще возможно извлечь какие-либо факты). Но зато, как представляется, можно было бы обрисовать некоторое приемлемое решение, которое позволило бы нам увидеть или понять, что греческая наука не могла породить некоторую истинную технологию, ибо в условиях отсутствия физической науки 2 такая технология категорически невозможна. Но греческая наука не создала физики и не могла этого сделать, так как в структуре последней статика должна предшествовать динамике: Галилей невозможен без Архимеда.

Можно, конечно, задаться вопросом: почему античность не дошла до Галилея?.. Но это в конечном счете значило бы задаться вопросом: почему столь внезапно прервался величественный подъем греческой науки? Почему ее развитие прекратилось? По причине распада полиса? Римского вторжения? Влияния христианства? Возможно. Однако в этот период Евклид и Птолемей самым прекрасным образом жили и творили в Египте. Так что в этом плане ничто не мешало тому, чтобы Коперник и Галилей ртали их прямыми преемниками.

Но вернемся к нашей проблеме. Греческая наука, как я сказал, не создала истинной технологии , так как не создала физики. Но почему, спросим себя еще раз, она этого не сделала? По всей видимости, потому, что к этому ве стремилась. А не стремилась в свою очередь потому, что была уверена в невозможности добиться успеха на этом пути.

Действительно, создать физику в нашем смысле слова, а не в том, как ее понимал Аристотель, означает применить к действительности строгие, однозначные, точные математические, и прежде Всего геометрические, понятия. Предприятие, прямо скажем, пара109доксальное. так как повседневная действительность, в которой мы живем л действуем, не является ни математической, ни математизируемой. Это область подвижного, неточного, где царят "более или менее", "почти", "около того" и "приблизительно". Так что для этой повседневной практики в равной степени мало что дает знание того, обладают ли геометрические объекты - согласно Платону, для которого математика является "наукой по преимуществу", - более высокой реальностью, нежели объекты чувственного мира, либо - как учит Аристотель, для которого математика является всего лишь второстепенной и "абстрактной" наукой, - они наделены только "абстрактным" бытием мыслимых объектов: в обоих случаях математику и физическую реальность разделяет пропасть. Отсюда следует, что желание применить математику к изучению природы является ошибочным и противоречит здравому смыслу. В природе нет кругов, эллипсов или прямых линий. Само по себе желание точно определить размеры какого-нибудь природного существа смешно: лошадь, несомненно, больше собаки и меньше слона, но ни собака, ни лошадь, ни слон не наделены строго и точно определенными размерами - всегда налицо некоторая доля неточности, "игры", "более или менее", "почти" *.

Таковы идеи (или установки), которым греческая мысль оставалась неизменно верна, какие бы философские системы из них ни выводились; она не допускала возможности, чтобы в этом мире существовала точность и чтобы материя этого нашего подлунного мира могла представить во плоти математические существа (без того, чтобы ее к этому принудило искусство) Зато она допускала, что совсем иначе все происходит на небесах, где совершенные и абсолютно упорядоченные движения сфер и звезд происходят в соответствии с самыми строгими и незыблемыми законами геометрии. Но верное на небесах неверно на земле. И поэтому математическая астрономия возможна, а математическая физика - нет. Таким образом, греческая наука не только создала небесную кинематику, но с удивительным терпением и точностью наблюдала и измеряла небо, пользуясь измерениями и измерительными инструментами, которые она либо заимствовала, либо изобрела сама. Вместе с тем она никогда не пыталась математизировать земное движение и - за одним-единственным исключением - применить на земле измерительный инструмент и даже измерить точно что-либо, кроме расстояний. Но именно благодаря измерительному инструменту миром овладевает идея точности и на смену миру "приблизительности" приходит мир прецизиоиности.

Как представляется, ничто не раскрывает более поразительным образом изначально присущую греческой мысли оппозицию мира небесного миру земному - мира точности миру "приблизительности" - и неспособность преодолеть этот радикальный дуализм, чем невозможность для нее постичь единицу измерения времени. Ибо если небесные "орудия времени" (ogyavo y.govou), если небесный свод своими вечными равномерными обращениями породил - или определил - строго равные подразделения времени, если поэтому звездные сутки обладают абсолютно постоянной .продолжительностью, то все это никоим образом не распростра-'яяется на земное время, - время, существующее для нас самих. >Для нас солнечные сутки составлены из дня и ночи, продолжительность которых весьма существенно изменяется, так что если .день и ночь подразделены на равное число часов, то продолжительность каждого из этих часов будет точно так же изменяться в большую или меньшую сторону в зависимости от времени года. Эта концепция столь глубоко укоренилась в сознании и жизни греков, что привела к парадоксальной ситуации, когда первоначальное предназначение солнечных часов как инструмента для передачи на Землю послания кругообращающихся небесных сфер, было заменено на измерение большей или меньшей продолжительности в мире "приблизительности".

Итак, если считается, что понятие движения неразрывно свя" аано с понятием времени, что в новом-и посредством нового- понимании движения реализовалась интеллектуальная революция, давшая рождение науке Нового времени, и что благодаря этому новому пониманию движения прецизионность спустилась с небес на землю, то отсюда с неизбежностью следует, что греческая наука, так же как наука Архимеда, не могла стать основоположницей динамики, а техника древних греков не могла превзойти уровня re/VT].

История средневековья предоставляет нам множество блестящих доказательств того, что техническая мысль на уровне здравого смысла не зависит от научной мысли, из которой она может, однако, вбирать в себя отдельные элементы, внедряя их в здравый смысл "', что эта мысль может развиваться, изобретать, приспосабливать к новым потребностям старые открытия, а также совершать новые; что, направляемая и стимулируемая опытом и деятельностью, успехами и неудачами, она может преобразовывать правила геууч}-, что она может также создавать и развивать орудия труда и машины; что с помощью средств, иногда самых примитивных, она может, правоверно служа их обладателям, создавать творения, которые по своему совершенству (не говоря уже о красоте) намного превосходят произведения техники эпохи развитой науки (особенно на ее начальных этапах). Действитель-во, как отмечает Люсьен Февр в работе которая, как представляется, имеет капитальное значение для истории науки и техники (хотя автор и говорит об этом мимоходом, но история техники неотделима от истории мысли и непредставима без нее): "Мы нэ говорим больше сегодня -да и в течение некоторого предшествовавшего отрезка времени говорили все меньше и меньше - о темной ночи средневековья. Мы не говорим больше о Ренессансе как о некоем победоносном рыцаре, навсегда развеявшем предшествовавший ему мрак, потому что здравый смысл вступил наконец в свои права и мы не можем верить больше в правдоподобность тех тотальных отсутствий, о которых нам некогда твердили, - в отсутствие человеческой любознательности, отсутствие духа наблюдательности и, если угодно, изобретательности. Потому что мы в конце концов сказали себе, что смешно отрицать наличие наблюдательности и духа обновления в целом в эпоху, которая породила архитекторов широкого полета мысли, задумавших и воздвигших величественные романские базилики - Клюни, Везлей; Сен-Сернэн и т. д., грандиозные готические кафедральные соборы в Париже, Шартре, Амьене, Реймсе, Бурже, мощные крепости владетельных сеньоров - Куси, Пьерфон, Шато-Гайар, - со всеми сопутствующими подобным стройкам геометрическими и механическими проблемами, вопросами транспорта, подъемных средств', управления, со всем богатством удавшихся опытов и отмеченных неудач, являющихся одновременно и условием, и продуктом такой деятельности. При более близком рассмотрении люди, которые впервые изобрели, или вновь открыли, или переняли и внедрили в западную цивилизацию конскую нагрудную упряжь, подковы, стремя, цапфу, ветряную и водяную мельницы, рубанок, прялку, порох, бумагу, книгопечатание и т.д.,- эти люди вполне заслуженно могут быть признаны обладателями духа изобретательства и гуманности".

Так что люди XV и XVI вв., изобретшие шпиндельный спуск и анкерное колесо, усовершенствовавшие огнедельные искусства и огнестрельное оружие, добившиеся огромного и быстрого прогресса в металлургии и судостроении, открывшие уголь и подчинившие .энергию воды нуждам индустрии, - люди эти не были, бесспорно, ниже своих предшественников. Картина этого прогресса, этого накопления изобретений, открытий (и, следовательно, определенного знания) объясняет нам -и в какой-то степени оправдывает - позицию Бэкона и его последователей, противопоставлявших плодотворность практического разума бесплодию теоретических спекуляций. Именно этот прогресс, особенно в области машиностроения, насколько известно, послужил основанием технологического оптимизма Декарта, больше того - послужил основанием его понимания мира, его системы универсального механицизма.

Но в то время как Бэкон делал отсюда вывод, что разум должен ограничиться регистрацией, классификацией и упорядочением фактов, поставляемых здравым смыслом, и что наука (в которой Бэкон так ничего и не понял) s является или должна быть только некоторым итогом, обобщением или продолжением почерпнутого практикой знания, Декарт пришел к прямо противоположному выводу, а именно к выводу о возможности того, чтобы вся деятельность была пронизана теорией, т. е. о возможности обращения (conversion), теоретического разума к действительности. об одновременной возможности технологии и физики,-возможности, обнаруживающей свое выражение и гарантию в том что-акт познания, разбирая и вновь собирая некоторую машину, приводит к пониманию ее действия, точно так же как структура и функционирование множества ее составных частей являются точным аналогом той процедуры, посредством которой, разлагая некоторое уравнение на его факторы, разум приходит к пониманию структуры и композиции этого уравнения. Итак, источник прогресса, в результате которого люди станут "господами и хозяевами природы", Декарт видел именно в обращении теории к действительности, а не в спонтанном развитии промышленных ремесел самими ремесленниками.

Со своей стороны я считаю, что история или, вернее, предыстория технической революции XVII-XVIII вв. подтверждает картезианскую концепцию: именно в результате обращения елцц на теут) машина "эотехническая" '° превратилась в современную "палеотехническую" машину, потому что как раз это обращение, другими словами, именно эта рождающаяся технология наделила последнюю тем, что образует ее собственную характерную особенность и радикальным образом отличает ее от первой, а именно точностью.

Действительно, когда штудируешь книги, посвященные машинам XVI и XVII вв.", когда анализируешь реальные машины или их проекты, описания и рисункп которых содержатся в этих книгах, поражаешься приблизительности, неточности строения, функционирования и самого их замысла. Зачастую эти описания включают в себя их действительные, точно зафиксированные размеры. Но ни разу эти машины не были точно "рассчитаны". Поэтому разница между машинами, оставшимися лишь в проекте, и построенными машинами вовсе не сводится к тому, что первые были "плохо рассчитаны", а вторые - "хорошо", ибо ни в том ни в другом случае никакого "расчета" не было. Все они были сделаны "вприкидку", "на глазок", за исключением разве что подъемных и некоторых других механизмов, например мельниц, которые в качестве передаточного механизма применяли систему зубчатых колес, необходимым образом предрасполагавшую к расчету. В своей массе все эти машины принадлежали миру "приблизительности". И поэтому все наиболее грубые операции в перерабатывающих отраслях, такие, как перекачка воды, помол зерна, шерстобитные работы, приведение в движение кузнечных мехов, могли быть доверены машинам. Более тонкие операции выполнялись руками человека с применением человека же в качестве движущей силы.

Я только что сказал, что эотехнические машины не "рассчитывались". Но как это могло быть? Не забудем или, лучше сказать отдадим себе отчет в том, что человек эпохи Возрождения или средневековья (причислим сюда также и человека античной эпохи) просто-напросто не умел считать. Он не обладал для этого необходимыми средствами. Конечно, он умел - астрономы умели - производить астрономические вычисления (античная наука А. Койре создала и развила для этого соответствующие методы), но он не умел производить численные расчеты (античную науку эта сторона дела почти-или даже совсем-не заботила). Человек этот, как отмечал Л. Февр, "совершенно не располагал ни алгебраическим, ни мало-мальски удобным, подчиненным определен-пым правилам современным арифметическим языком. Использование цифр - именуемых нами арабскими, потому что они являются индийскими, - так вот, использование цифр "гобар", которые "пришли" из Испании (или "от варваров") в Западную Европу, было далеко от широкого и повсеместного распространения, хотя итальянские купцы прибегали к ним на.чиная с XIII- XIV вв. Если применение этих цифр быстро распространилось в таких областях, как составление церковных календарей, а также медицинских и астрологических сборников, то в повседневной жизни оно столкнулось с ожесточенным сопротивлением со стороны слегка модифицированных римских цифр, в быту именовавшихся финансовыми цифрами. Они представлялись сгруппированными по категориям, отделявшимся друг от друга точками: десятки или двадцатки из двух знаков X, сотни - из С, тысячи - из М; II все - невероятно малопригодные для выполнения любой, самой элементарной арифметической операции".

"Таково, - согласно Л. Февру, - начало письменного счета, который кажется нам столь удобным и простым и который человеку XVI в. представлялся чудовищно трудным и доступным лишь математической элите. Прежде чем улыбнуться этому, вспомним Паскаля, который в 1645 г., ...посвящая свою вычислительную машину канцлеру Сегье, сетовал на чрезвычайную сложность письменных вычислений. Они не только заставляют нас все время "держать в уме пли занимать необходимые суммы", что порождает многочисленные ошибки... но, сверх того, требуют от несчастных вычислителей "глубокого внимания и очень быстро утомляют ум". Действительно, во времена Рабле считали прежде всего и почти исключительно с помощью шахматных досок, оставивших свое название министрам финансов за Ламаншем , и жетонов, которыми старый режим пользовался более или менее искусно вплоть до своего упадка".

Конечно, вычисления были делом нелегким. Поэтому никто их не выполнял, а уж если выполняли, то старались, насколько это возможно, свести к минимуму. Чаще всего вычисления были ошибочными п производились очепь медленно. Немного больше, немного меньше... какое это могло иметь значение? Вообще говоря, никакого, можно не сомневаться. Между складом ума средневекового человека (и, вообще говоря, человека времен "приблизительности") и нашим складом ума существует фундаментальное различие. Процитируем еще раз Л. Февра: у за.пимающегося вычислениями человека, который "живет в мире, где математика носит еще элементарный характер, ум формируется не таким образом, как у человека, тоже невежественного, тоже неспособного самостоятельно решить уравнение или справиться с более или менее сложной задачей, но который живет в обществе, в целом приучением к строгим способам математических умозаключений, к точным методам вычисления, к элегантной справедливости способов доказательства...

"Вся наша современная жизнь как бы пропитана математикой. Ею отмечены и повседневные поступки людей, и их строения - все, вплоть до нашего наслаждения искусством и нашей нравственности, которые, однако, этому влиянию не подвержены" - под этими словами Поля Монтеля не подписался бы ни один человек XVI в.; нас же они абсолютно не удивляют. Ему бы они не внушили (и вполне резонно) никакого доверия".

Любопытно: две тысячи лет назад Пифагор объявил, что число является сутью вещей, а согласно Библии, бог основал мир на "числе, весе, мере". Все это повторяли, но никто этому не верил. По крайней мере до Гапилея никто не воспринял этого всерьез. Никто никогда не попытался определить эти числа, веса и меры. Никто не догадался вычислить, взвесить и измерить. Точнее, никто никогда не попытался пойти дальше неточного использования в практике повседневной жизни числа, веса и меры - сосчитать месяцы и пересчитать животных, измерить расстояния и площади, взвесить золото и зерно, чтобы сделать все это элементами точного знания.

Полагаю также, что недостаточно вместе с Л. Февром сказать, что для такого дела у человека эпохи средневековья и Ренессанса отсутствовали необходимые материальные и интеллектуальные средства. Конечно, абсолютно верны и имеют фундаментально" значение соображения, согласно которым "используемые сегодня наиболее употребительные, привычные для всех и, кроме того, самые простые инструменты им были неизвестны. Для наблюдения служила пара собственных глаз; сверх того, в случае крайней необходимости - лишь самые несовершенные подзорные трубы, так как ни состояние оптики, ни состояние стекольного производства не обеспечивали изготовления (будь то из стекла, будь то методом нарезания из хрусталя) линз, способных увеличивать очень удаленные предметы вроде звезд или очень маленькие вроде насекомых или микробов". Верно также, что отсутствовали не только инструменты для измерения, но и язык, которым можно было бы выражать его результаты: "Не существовало никакого ясного и четко определенного перечня, никакого эталона гарантированной точности, которые отличались бы общепризнанным постоянством. Вместо этого - множество разнородных систем мер, меняющихся от города к городу, от деревни к деревне, будь то меры длины, веса или объема. Измерение температуры было невозможным: термометр еще не появился на свет и долго еще не появится".

Можно, однако, спросить, а не объясняется ли такое двойное отсутствие характерным для той эпохи строем мышления, общей структурой мира "приблизительности"? Как представляется, с этой точки зрения пример алхимии дает нам решающий ответ. .Действительно, в ходе своего тысячелетнего существования, един' ственная из всех наук о земных вещах, она сумела выработать словарь своих понятий и систему обозначений, а также свой инструментарий, унаследованный и освоенный современной химией. Она накопила ценные наблюдения, проделала тысячи опытов, а также совершила ряд важных открытий. Ей никогда не удавался точный эксперимент, но это происходило потому, что она к этому не стремилась. Описания алхимических операций не имеют ничего общего с формулами наших лабораторий: своей неточностью, приблизительностью, качественным характером они сродни поваренным рецептам. И дело тут отнюдь не в отсутствии материальных возможностей для выполнения необходимых измерений, ибо алхимик не пользовался ими даже тогда, когда они были у него под руками. Не термометра ему недоставало, а идеи, что теплота поддается точному измерению. И поэтому он довольствовался словами обыденной речи: живой огонь, медленный огонь и т.д.-и не пользовался (или почти не пользовался) весами, притом что таковые существовали и, более того, были достаточно точными, например у торговцев драгоценностями и ювелиров. Но именно поэтому алхимик и не пользовался ими. В противном случае он был бы химиком. Кроме того, для того чтобы иметь идею использовать их именно таким, а не иным образом, он должен был по крайней мере однажды проделать это.

По-моему, все это очень напоминает ситуацию с оптическими инструментами, впрочем, и с остальными тоже. Поэтому, будучи полностью согласен с Л. Февром относительно значения их отсутствия, я не вполне удовлетворен тем объяснением, которое он дает этому факту.

Действительно, как отмечает сам Л. Февр, подзорные трубы находились в употреблении с XIII в. и даже, может быть, с конца XII в. Лупа, или увеличительное зеркало, была известна, без сомнения, еще в античности. Но тогда как же получилось, что в течение четырех столетий - телескоп появился в XVII в. - никому, ни изготовителям линз, ни их потребителям, не пришло в голову попытаться нарезать самому или поручить нарезать линзу чуть-чуть потолще, так, чтобы кривизна ее поверхностей была чуть-чуть большей, и таким образом заполучить простейший телескоп, который появился лишь в конце XVI- начале XVII в.? Ссылка на состояние стекольного производства представляется недостаточной, хотя, конечно, дело здесь обстояло далеко не блестящим образом: в XIII-XIV вв. стекольных дел мастера были совершенно неспособны изготовить телескоп (хотя позже, в первой половине XVI в., итальянские стеклоделы были единственными, кто умел нарезать астрономические линзы , и лишь во второй половине века их догнали и даже превзошли в этом мастерстве голландцы и немцы) ; но совсем иное дело - простой микроскоп, для которого нужен лишь хорошо отполированный стеклянный шарик; приготовить его мог бы любой стеклорез - изго.товитель подзор-иых труб. Так что, повторим, не технической невыполнимостью, а исключительно лишь отсутствием идеи можно объяснить этот факт .

Говоря об отсутствии идеи, мы отнюдь не имеем в виду научную несостоятельность. Несомненно, средневековая оптика (как и оптика греков) - труды Аль-Газена и Витело внесли в нее определенный вклад, - зная о факте преломления света, пренебрегла его законами: истинное рождение физической оптики связано с именами Кеплера и Декарта. Но хотя, по правде говоря, Галилей знал здесь не больше, чем Витело, этого было достаточно, чтобы он, осознав идею создания телескопа, оказался способным реализовать ее.

Более того, нет ничего проще, чем телескоп или по крайней мере подзорная труба . Для их создания нет никакой необходимости ни в науке, ни в специальных линзах, а следовательно, и в развитой технике: два стекла от очков, помещенные одно за другим, - вот и вся подзорная труба. Как же получилось, что за четыре века никому в голову не пришла мысль вместо одной пары таких стекол использовать сразу две?

Это произошло потому, что изготовитель подзорных труб был не оптиком, а ремесленником. И изготовлял он не оптический инструмент, а некоторый полезный предмет. Так он и изготовлял их в соответствии с жесткими правилами ремесла, а что сверх того - то от лукавого. Есть некая очень глубокая истина в традиции - быть может, легендарной, - приписывающей изготовление первой подзорной трубы случаю, игре ребенка одного из голландских изготовителей подзорных труб.

Но и для человека - потребителя подзорных труб они тем более не были оптическим инструментом, а таким же полезным предметом, т. е. некоторой вещью, которая, как было ясно уже античным мыслителям, продолжает и усиливает действие наших членов, наших органов чувств; некоторой вещью, принадлежащей миру здравого смысла. И эта вещь никого и никогда не принудит преступить через него. Зато собственно в функцию инструмента не входит требование быть продолжением органов чувств, а в самом полном и буквальном смысле слова быть воплощением разума, материализацией мысли.

Ничто лучше не демонстрирует это фундаментальное различие, чем история создания Галилеем телескопа. В то время как Липертшеи и Янсены, открывшие по воле случая породившую подзорную трубу комбинацию линз, ограничились внесением необходимых усовершенствований в эту комбинацию линз повышенной разрешающей способности (корпус трубы, подвижный окуляр), Галилей, как только до него дошло сообщение о голландском приспособлении, приближающем образ отдаленных предметов, разработал его теорию. И, опираясь на эту теорию, разумеется далекую от совершенства, но все-таки теорию, и все больше увеличивая точность и разрешающую способность линз, он создает ряд "зрительных труб", открывших перед взором наблюдателя безграничность неба.

Голландские изготовители подзорных труб ничего подобного-не сделали, так как у них в самом деле не было мысли об изготовлении инструмента, - мысли, которая вдохновляла и вела за собой Галилея. Так что искомая - и достигнутая - цель ученого и цель мастеровых полностью отличались друг от друга. Голландская зрительная труба была прибором в практическом смысле: она позволяла видеть на расстоянии, превосходящем возможность человеческого зрения, то, что последнему доступно на более близком расстоянии. В своей функции зрительного прибора этим она и' ограничивалась, и это не случайно: ни изготовители, ни потребители голландских подзорных труб не пользовались ими для наблюдения неба. В противовес этому Галилей сконструировал свои инструменты - телескоп, а затем и микроскоп - для чисто теоретических потребностей: добраться до того, что не подпадают под наши чувства, увидеть то, что никто еще не видел. Практическое применение приборов, которыми восторгались буржуа и патриции Венеции и Рима, было для него чем-то второстепенным. Но помимо воли ученого его исследования, преследовавшие чисто теоретические цели, привели к результатам, значение которых для рождения современной - прецизионной - техники оказалось решающим, так как для производства оптических приборов необходимо было не только улучшить качество применявшихся в них линз и определить, т. е. сначала измерить, а затем вычислить, углы преломления, но и улучшить способ нарезки этих линз, т. е. придать им точно определенную геометрическую форму. А для того чтобы это сделать, надо было строить все более и более точные машины, математически рассчитанные, которые в качестве математических инструментов предполагали замещение в уме их изобретателя мира "приблизительности" универсумом прецизион-ности. Так что совсем не случаен тот факт, что первый оптический инструмент был изобретен Галилеем, а первая машина Нового времени - для нарезки параболических линз - Декартом.

И если с изобретением и вследствие изобретения оптического инструмента была пробита брешь и установилось взаимодействие между двумя мирами - миром астральной ирецизионности и низ-лежащим миром "приблизительности" - и если по этому каналу произошло слияние небесной физики и физики земной, то был еще другой, окольный путь, которым понятие точности вошло в повседневную жизнь, внедрилось в социальные отношения и трансформировало или по меньшей мере изменило структуру самого здравого смысла: я имею в виду хронометр, или инструмент, измеряющий время.

Приборы для измерения времени появились в человеческой истории сравнительно поздно . В отличие от пространства, которое, будучи по своей сущности целиком существенно измеримым, составляющим, быть может, самую суть измеримого и предстающим перед нами лишь в качестве чего-то требующего измерения, .время, будучи в целом существенно неизмеримым, всегда предстает только как уже наделенное некоторой естественной мерой, предстает уже разделенным на периоды следующих друг за другом времен года и дней, в движении - и в движениях - небесных часов, которые предусмотрительная природа позаботилась предоставить в наше распоряжение. Не вызывая сомнения в факте своего существования, периоды эти, правда, несколько сгущены, довольно скверно определены, неточны, различим по своей продолжительности. Но какое значение это может иметь в рамках первобытной жизни, жизни кочевой и даже земледельческой? Жизнь протекает между восходом и заходом солнца, с полуднем в качестве точки отсчета. Четвертью часа или даже целым часом больше или меньше - значения не имеет. И только развитая и сложная городская жизнь, исходя из чутких общественных и религиозных потребностей, стала ощущать необходимость в том, чтобы знать время, измерять временные промежутки. Только по-атому часы и возникли. Но даже и после этого повседневная жизнь Греции и Рима ухитрилась избежать размеренной по часам точ-иости (к тому же весьма относительной). Повседневная жизнь текла в русле приблизительности переживаемого времени.

Так же обстояло дело в течение всего средневековья и даже позже. Разумеется, в этом плане преимущество средневековья перед античностью состоит в том, что оно отказалось от часа переменной продолжительности и заменило его часом как постоянной временной единицей. Но слишком большой потребности в знании этого строго отмеренного часа оно не испытывало. Оно сохраняло, как хорошо сказал Л. Февр, "все обычаи крестьянско-то общества, которому дела нет до знания точного времени, разве что когда звонит церковный колокол (а вот здесь уж все упорядочено от века), но которое зато хорошо ориентировалось во времени по планетам, животным, прилету и пению птиц: "примерно с восходом солнца" и "примерно с заходом солнца"".

Повседневная жизнь подчинялась природным явлениям, восходам и заходам солнца - вставали рано и рано ложились . День был скорее подразделен, чем измерен, звоном колоколов, отбивавших "часы" - это скорее были часы-время распорядка церковных служб, чем время, показываемое часами.

Впрочем, историки - и далеко не последнего ранга - указывали на социальное значение этой упорядоченной последовательности актов и обрядов религиозной жизни, которая, особенно в монастырях, подчиняла жизнь строгому распорядку католического культа, ритму, предполагавшему и даже требовавшему подразделения времени на строго определенные интервалы и, следовательно, предполагавшему его измерение. Именно в монастырях для удовлетворения потребностей культа появились и затем распространились часы; и именно распорядок монастырской жизни, суть которого состояла в почасовой регламентации всех ее отправлений, выходя за стены монастыря, постепенно изменял жизнь горожан, переводя ее из плоскости переживаемого времени в плоскость времени измеряемого.

Если и не вся истина, то, во всяком случае, порядочная доля ее заключена в только что приведенной концепции. В знаменитом, походя цитируемом Л. Февром высказывании аббата Телем-ского "часы созданы для человека, не человек для часов" мы явственно чувствуем отголосок бунта естественного человека против навязывания ему распорядка и рабства регламента. Остережемся,. однако, от поспешно принятого и ошибочного вывода, ибо порядок и ритм - еще не мера, а подразделенное время - еще не время измеренное. Мы все еще находимся в мире "приблизительности", в сфере "более или менее"; правда, мы уже на пути, но пока только на пути, к универсуму нрецизионности.

Средневековые часы - часы с гирями, изобретение которых было предметом большой гордости средневековой технической мысли, - были только менее точны, вернее, намного менее точны, чем античные водяные часы, по крайней мере в имперскую эпоху. То были (по отношению к монастырским часам это еще более верно, чем по отношению к часам городским) "громоздкие и примитивные машины, которые надо было заводить по нескольку pas в сутки" и которые требовали постоянной заботы и присмотра. Они никогда не показывали долей часа, а целые часы отмеряли с такой погрешностью, которая сводила на нет их практическое значение даже для людей современной им эпохи, отнюдь не проявлявших к ним большой требовательности. Поэтому они вовсе н&, вытеснили из употребления более древние часы. "Во многих случаях ночные сторожа пользовались песочными или водяными часами, заботливо переворачивая их и выкрикивая с высоты башен каждый очередной наступивший час. Крики эти подхватывались и повторялись дозорными в тиши ночных улиц".

Однако, поскольку большие общественные часы XV и XVI вв., часы астрономические и часы фигурные, столь хорошо описанные Уиллисом Милэмом, меньше всего, конечно, могут быть названы простыми и поскольку благодаря применению шпиндельного спуска и анкерного колеса они отличались значительно большей точностью, чем старые машины непрерывного хода, постольку они были чрезвычайно редки, ибо из-за столь же исключительной сложности их создание было связано не только с большими трудностями и затратами времени, но и обходилось очень дорого. Настолько дорого, что только такие богатые города, как Брюгге или Страсбург, а также германский император или английский и французский короли могли позволить себе такую роскошь. И почти то же самое можно сказать в отношении домашних часов - настенных гиревых, которые и по громоздкости, и по сложности механизма были уменьшенной копией общественных часов, а так же портативных пружинных (настольных часов и часов карманных), изобретенных в начале XVI в. Петром Хенлейном из Нюрнберга. Они еще оставались предметами роскоши, очень большой роскоши, а не повседневной практики; и это притом, что маленькие часы, по свидетельству У. Милэма, обладали малой точностью, еще меньшей, чем большие . Зато они были очень красивыми, очень дорогими и очень редкими. "Сколько, в частности, ЕО времена Пантагрюэля было обладателей часов? - спрашивает Л. Февр. - Помимо королей и принцев, число их было ничтожно; они были несказанно горды этим и относили себя к числу привилегированных, если под маркой часов владели хотя бы одной из тех клепсидр (чаще водяной, чем песочной), которой Иосиф Скалигер воздал пышную хвалу во второй "Скалигериане", сказав, что часы являются наиновейшим и прекраснейшим изобретением". Поэтому не удивительно, что в XVI в., по крайней мере в его первой половине, время оставалось еще временем переживаемым, приблизительным. И в том, что касается времени и всего прочего, в мышлении человека той эпохи "повсеместно царили фантазия, неточность, неопределенность. Характерный факт: люди даже не знали своего возраста: несть числа историческим деятелям этого периода, которые предлагают нам на выбор три-четыре даты своего рождения, разнящиеся иногда друг от друга несколькими годами". Таков пример человека, не знающего ни своего предназначения, ни меры времени.

Я только что сказал: по крайней мере в первой половине XVI в., так как во второй его половине ситуация существенно меняется. Конечно, неточность и приблизительность еще сохраняют свое господство, но параллельно с ростом городов и накоплением в них богатства или, если угодно, по мере того, как город и городской образ жизни вытесняли деревню и деревенский образ жизни, употребление часов приобретало все большую и большую популярность. И всегда они очень красивы, хорошо сделаны, инкрустированы и... очень дороги. Но часы более не редкость или, точнее, все менее и менее редкость, так что XVII век уже не знает их в этом качестве.

Кроме того, часы эволюционируют, улучшаются, трансформируются. Удивительное умение и изобретательность часовых дел мастеров (отныне составивших независимую и влиятельную гильдию), замена регулировочного колеса шпиндельным спуском, изобретение триба и фузеи (или улитки), которые выравнивали и униформировали действие пружины, привели к тому, что из предмета роскоши часы превратились в практически пригодную вещь и начали показывать сравнительно точное время.

В конечном счете точные часы обязаны своим происхождением отнюдь не часовых дел мастерам. Производимые этими последними часы так никогда и не преодолели - и не могли этого сделать- стадию "почти" и уровень "приблизительно". Точные часы, часы хронометрические, имеют совсем другой исток. Они явля121ются инструментом, т. е. порождением научной мысли, или, лучше-сказать, сознательным продуктом теории. Бесспорно, однажды' реализованный, теоретический объект может стать практическим предметом, предметом текущего и повседневного пользования. Бесспорно также, что практические соображения - применительно к занимающему нас случаю проблема определения долготы, решение которой настоятельно диктовалось развитием океанских плаваний, - могли вдохновлять теоретическую мысль. Но природу объекта определяет не тот или иной способ его употребления, а его структура. Хронометр так и остается хроно-метром, время-мерам, даже если им пользуются моряки. И это объясняет нам, почему не к часовых дел мастерам, таким, как Йост Бюрги и Исаак Тюре, а к Галилею и Гюйгенсу (а также к Роберту Гуку) восходят выдающиеся изобретения таких точных приборов, как маятниковые часы и часы с балансир-спиралью. Как отмечает Жакеро в своем предисловии к замечательной работе Дефоссе, посвященной истории хронологии (заслуга этой работы состоит з том, что история хронологии излагается во взаимосвязи с общей историей научной мысли и носит характерное название: "Ученые [а не "часовых дел мастера"] XVII в. и измерение времени"): "Быть может, техники будут удивлены и даже разочарованы той малой ролью, которую в этой истории сыграли часовщики-практики по сравнению с бесконечно более важной ролью исследований ученых. Вне всякого сомнения, практическое осуществление, в общем, было делом первых; по идеи, открытия гнездятся чаще всего в мозгу деятелей науки, хотя большинство из них не рискнет взяться за дело и самим построить приборы, устройство которых придумано ими". Этот на первый взгляд парадоксальный факт объясняется Жакеро и, разумеется, Дефоссе, исходя из достаточно точного и в некотором роде двоякого соображения, которое позволяет одновременно понять, почему в последующие столетия ситуация сложилась совершенно противоположным образом.

Соображение это, во-первых, состоит в том, что капитальная потребность в точном измерении времени, испытываемая наукой, астрономией и особенно физикой, не шла ни в какое сравнение с потребностями повседневной жизни и социальных отношений. Если солнечные часы и часы со шпиндельным спуском в XVII в. вполне устраивали широкую публику, то этого нельзя было сказать об ученых. Им необходимо было изобрести средство точного измерения. Однако "для такого рода открытия эмпирические методы были непригодны, и только теоретики, которые в эту эпоху тщательнейшим образом создавали теории и устанавливали законы рационалистической механики, были способны это сделать. Таким образом, физики, механики, астрономы, и прежде всего величайшие из них, были озабочены решением этой проблемы по той простой причине, что в первую очередь были сами в ней заинтересованы. 1

Вторая сторона вопроса, еще более существенная, чем первая, коренится в потребностях мореплавания... Именно в море определение географических координат, определение "точки" нахождения имеет первостепенное значение, ибо без этого никакому путешествию вдали от берегов не могла быть обеспечена безопасность. Если определение широты легко осуществлялось с помощью наблюдений за Солнцем или Полярной звездой, то нахождение долготы было сопряжено с гораздо большими трудностями... Оно требовало знания точного времени прохождения начального меридиана. Отсчет этого времени надо было постоянно и с большой точностью вести на борту во время плавания, так сказать, хранить точное время. Надо было, следовательно, обладать надежным прибором - "хранителем времени". Две проблемы - измерения и хранения времени, - естественно, теснейшим образом взаимосвязаны. Первая была решена Галилеем и Гюйгенсом посредством прп-менения маятника. Вторая, существенно более трудная... получила точное - по крайней мере в принципе - решение благодаря изобретенной Гюйгенсом системе балансир-спирали.

В течение двух последующих веков речь шла лишь о совершенствовании деталей, ...а не о фундаментальных открытиях. Установлено, что роль техников в этот период ...стала преобладающей".

Я почти согласен с Жакеро и Дефоссе в том, что касается объяснения роли, которую сыграла научная теория в изобретении хронометра, и потому так обширно цитировал их выше. Не так уж часто встретишь физика или техника (Дефоссе - специалист в области производства часов), не зараженного вирусом эмпири-стской или позитивистской эпистемологии, нанесшей и по сей день продолжающей наносить значительный урон истории технической мысли. Не могу, однако, согласиться с ними полностью. В частности, я не верю в преимущественную роль определения именно долготы; я считаю, что Гюйгенс предпринял бы и развил свои исследования маятника и кругового движения, изохронизма и центробежной силы, даже если бы его не побуждала к тому награда в 1000 ливров (которую, впрочем, он так и не получил). Он сделал бы это просто потому, что решение этой проблемы требовало от науки само время.

Если мы вспомним, что для определения величины ускорения Галилей во время своих знаменитых опытов с телом, катящимся по наклонной плоскости, вынужден был пользоваться водяной клепсидрой, по своему строению более примитивной, чем клепсидра Ктесибия (и потому он получал совершенно невероятные величины), и что Риччоли в 1647 г. для исследования ускорения свободного падения тел был вынужден пользоваться "человеческими часами" , то сумеем представить себе степень непригодности часов, используемых для научных нужд, а также безотлагательную необходимость для физической механики в открытии средства измерения времени. Точно так же начинаешь понимать, почему Галилей был озабочен вопросом: к чему, в самом деле, владеть формулами, позволяющими определить скорость тела в каждый момент его падения в зависимости от ускорения и протекшего времени, если нельзя измерить ни первое, ни второе?

Однако, для того чтобы измерить время - ибо непосредственно этого сделать нельзя, - необходимо приспособить какое-нибудь явление, которое воплощало бы его наиболее подходящим способом; иначе говоря, это должен был быть либо процесс, который протекал бы равномерным образом (с постоянной скоростью)', либо явление, которое, также будучи равномерным само по себе, периодически воспроизводилось бы в своей равномерности (изохронная повторяемость). Ктесибий ориентировался на первое решение проблемы, поддерживая постоянный уровень воды в одном из двух сообщающихся сосудов (реципиенте) клепсидры, в силу чего вода вытекала в другой сосуд с постоянной скоростью. Гали-леи (и Гюйгенс) ориентировался на второй вариант, открыв в колебаниях маятника феномен неизменной воспроизводимости.

Ясно, однако - или но крайней мере должно быть ясно, - что такое открытие не могло быть плодом эмпирии. Столь же ясным представляется тот факт, что ни Ктесибий, ни Галилей - которых тем не менее историки науки числят эмпириками, восхваляя за то, что с помощью экспериментов они установили ряд вещей, которые не могут быть экспериментально установлены, - не могли установить эмпирическими средствами ни постоянства течения процесса, ни изохронности колебательного движения. Не могли по той простой, но вполне весомой причине, что у них напрочь отсутствовало средство, с помощью которого эти характеристики могли быть измерены, другими словами, измерительный инструмент, создание которого как раз могло быть обеспечено либо постоянством протекания процесса, либо изохронностью маятника.

Изохронность маятника Галилей открыл вовсе не в результате наблюдений за раскачиванием большой люстры в Пизанском соборе, ибо она была подвешена там после его отъезда из родного города (хотя вполне возможно, что именно подобного рода наблюдение натолкнуло его на размышление об этом свойстве возвратно-поступательного движения: в легендах почти всегда содержится элемент истины). Он совершил свое открытие, когда на основе рационалистически дедуцированного им закона ускоренного движения занялся математическим исследованием падения тяжелых тел вдоль хорды вертикально установленного круга. И только после теоретической дедукции он мог подумать об экспериментальной проверке (целью которой отнюдь не была проверка правильности теоретического вывода, а исследование того, как это падение осуществляется в "природе вещей", т. е. как ведет себя реальный материальный маятник, который колеблется не в чистом физическом пространстве, а в земных условиях и при наличии воздуха). А когда эксперимент удался, он попытался создать инструмент, который позволил бы на практике использовать механические свойства движения маятника.

Именно таким же образом, т. е. в результате чисто теоретического исследования, Гюйгенс обнаружил ошибку в Галилеевой' экстраполяции и доказал, что изохронность реализуется не в круге, а на циклоиде; открыть средство реализации-в теории- движения по циклоиде позволили ему чисто геометрические соображения. Вот здесь-то перед ним и встала - точно так же, как и в аналогичном случае перед Галилеем, - техническая или, точнее, технологическая задача эффективной реализации, т. е. материального воплощения, открытой им модели. Так что нет ничего удивительного в том, что (как ранее до него у Галилея или после него у Ньютона) у Гюйгенса возникла потребность "самому взяться за дело". Речь, правда, шла о том, чтобы обучить "техников" изготовлению вещей, которых они никогда ранее не делали, и ввести в ремесло, в искусство, в тер" новые правила нового' точного - ел: lcrni цт] - познания.

История хронометрии демонстрирует нам поразительный (быть может, даже самый поразительный) пример рождения технологической мысли, которая, постепенно распространяясь, изменила саму технологическую мысль и саму техническую реальность, подняв их на новый, более высокий уровень. Это в свою очередь объясняет нам, почему техники, часовых дел мастера XVIII в. смогли улучшить и усовершенствовать инструменты, которые их предшественники не сумели изобрести: смогли потому, что жили' в другой технической "атмосфере", или "среде", а также потому, что были заражены духом прецизионности.

Повторю то, что йыло сказано выше: в мир "приблизительности" прецизионность внедряется посредством инструментов, именно через посредство создания инструментов утверждает себя технологическая мысль; именно для их создания изобретаются первые прецизионные машины. Так что индустрия века палеотехники - века пара и железа, технологического века, когда осуществляется проникновение техники в теорию, - характеризуется точностью своих машин, явившейся результатом как применения науки в промышленности, так и использования энергетических и материальных источников, которые природа предоставляет нам лишь таковыми, какие они есть.

И именно господство теории над практикой характеризует технику периода второй промышленной революции, или, применяя' выражение Фридмана, неотехническую индустрию века электричества и прикладной науки. Их слияние характерно для современной эпохи, для эпохи инструментов, обретающих размеры заводов, и заводов, обладающих точностью инструментов.

Примечания

' К о v т ё

' Коугё A, Dii monde de l'''a-peu-pres" a l'Univers de la precision.- In: Koyre A. Leg etudes d'histoire de la peiisee philosophique. Paris, 1961, p. 311-329. Статья впервые была опубликована в журнале "Critique", № 28, 125т ж 1948; поводом для ее написания послужил выход в свет работ: М и т-i о г d L. Technics and Civilisations, 4th ed. New York, Harcourt, 1946; M i 1-li am W. L. Time and Timekeepers, New York, MacMillan, 1945; Defossez L. Les Savants du XVII-e siecle et la Mesure du Temps. Lausanne, ed, du Journal suisse d'Horlogerie et de Bijouterie, 1946; Febvre L. Le Probleme de 1'lncro-yance au XVI-e siecle, 2-е ed. Albin Michel, coil. L'Evolution de l'Hnmanite, 1946. В этом же журнале ранее в двух номерах (№ 23, 26, 1948) была опубликована работа А. Койре "Философы и машина", на которую автор ссылается в самом начале данной статьи.

" Говоря "физическая наука", "физика", А. Койре имеет в виду как минимум физику Нового времени. - Прим. перев.

Конечно, своими исследованиями пяти "движущих сил" (простых машин) греческая наука заложила основы технологии, но отказалась от ее развития. Таким образом, в себе самой античная техника осталась на пред-технологической, пред-научной стадии, несмотря на внедрение многочисленных элементов геометрии и механики (статики) в те/vn,

* Как известно, по мнению Лейбница, это верно не только в сфере био-.погических наук, но и в физике ("Полагаю возможным доказать, что не существует точных телесных фигур", - писал он Фуше в 1668 г. - Philosophische Schriften, ed. Gerhardt, vol. I, p. 392); в наше время этого мнения придерживались Э. Бутру и П. Дюгем, настаивавшие на приблизительном характере строгих законов рационалистической механики. В связи с этим см.: В а-chelard G. La formation de l'esprit scientifique. Paris, 1927, p. 216 fi.; Koy-r 6 A. Etudes galileennes. Paris, 1939, p. 272 ff.

Нет ничего точнее рисунка основания, или капители, или контура какой-нибудь греческой колонны; нет ничего лучше и тоньше рассчитанного, чем пропорции их соотносимых размеров. Но все это навязано природе искусством и так же справедливо применительно к определению размеров зубчатых колес или элементов баллисты.

" Витрувий оставил нам рисунки теодолита, позволяющего измерять горизонтальные и вертикальные углы и, следовательно, определять расстояния и высоты. Точная мера существовала также для взвешивания ценных металлов.

" Здравый смысл не является чем-то раз и навсегда заданным. Так, например, мы больше не видим небесного свода. Точно так же традиционная техническая мысль, каноны ремесла, твут) могли вбирать в себя-что они и делали в ходе истории - элементы научного знания. В теут) Витрувия очень много геометрии (и очень мало механики); столько же-или почти столько же - геометрии имеется у механиков, строителей, инженеров и архитекторов средневековья, не говоря уж о Ренессансе.

Febvre L. Le Probleme de l'incroyance au XVI-e siecle. 2-ed. Paris, 1946.

" Напомним, что сказал о нем Уильям Гильберт: "Свою философию он создает как лорд канцлер".

'° Я пользуюсь чрезвычайно образной терминологией Льюиса Мамфор-да (см.: Mumford L. Technics and Civilisation, 4th ed. New York, 1946).

" Библиография этих работ содержится, например, в книге: Beck Th. Beitrage zur Geschichte des Maschinenbaus. Berlin, 1900.

" Что справедливо не только для большинства простых смертных, но даже и для образованных людей.

" Греческая наука не культивировала "логистику", что, несомненно, не помешало ни Архимеду вычислить число п с поразительным по точности приближением, ни другим математикам выполнять почти столь же удивительные по своей точности вычисления. И эти вычисления имели научное значение. В повседневной жизни расчеты были менее требовательными: там считали с помощью жетонов.

" Более подробно с этими вопросами можно ознакомиться, например, по следующим работам: История математики с древнейших времен до начала XIX столетия, в 3 т., т. 1. М„ 1970, с. 254-260; Юшкевич А. П. История математики в средние века. М.. 1961.-Прим. перев.

" Здесь и ниже А. Койре приводит цитаты по указанной выше книге Л. Февра без указания соответствующих страниц.--Прим. перев.

" Здесь игра слов: министр финансов Англии называется Chancellor of the Exchequer, а шахматная доска по-французски-echeqier.- Прим. перев. '" Этому их обучил Галилей.

Не смотрят, пока не знают что есть вещь, на которую стоит взглянуть, тем более когда знают, что глядеть не на что. Нововведение Левенгука в принципе заключалось в решении "смотреть".

'" Подзорная труба-это не телескоп; истинная заслуга Галилея как раз и состоит в том, что он первую превратил во второй.

'" Именно через посредство изобретения и изготовления научных инструментов осуществлялся технический и технологический прогресс, который предшествовал и обеспечил возможность промышленной революции. О производстве научных инструментов см.: D aurnas М. Les instruments scienti-fiques aux XVII-e et XVIII-e siecles. Paris, 1953. " M ilham W, Time and timekeepers. New York, 1945. "" Из-за отсутствия освещения.

" Что касается портативных часов, часов дорожных и карманных, то они не только были неточными, но, и, как сообщает Джироламо Кардано (в тексте, который, как мне кажется, ускользнул от взора историков часов, и поэтому обращаю на него их внимание), проводили больше времени у часовщика, чем у их потребителя. CM.: Cardanus Н. De rerum varietate I IX, ch. XLVII, p. 185 ff, Paris, 1663.

Defossez L. Les savants du XVII-e siecle et la mesure du temps. Lausanne, 1946.

См.: Koyre A. Galilee et l'experience de Pise.-In: Annales de l'Uni-versite de Paris, 1936; Koyre A. An experiment in measurement. - In: American Philosophical Society, Proceedings, 1952.- Прим. Койре. Говоря о "человеческих часах", Койре имеет в виду, что мерой времени в ходе эксперимента была частота пульса экспериментатора; в те более спокойные времена она равнялась (норма) 60 ударам в минуту. К слову сказать, в наше время стрессов и акселераций нормой считается 72 удара в минуту. - Прим. перев.

Имя Галилео Галилея неразрывно связано с научной революцией XVI в., одной из наиболее глубоких - если не самой глубокой - революций человеческой мысли после открытия Космоса греческой мыслью; эта революция означала коренной интеллектуальный "сдвиг", выражением и продуктом которого является физическая наука Нового времени.

Эту революцию иногда характеризуют (и в то же время принимают эту характеристику в качестве объяснения) как некоторого рода духовное восстание, как полное преобразование всей фундаментальной установки человеческого разума; деятельная жизнь (vita activa) замещает жизнь созерцательную (theoria, vita contemplativa), которая до этого рассматривалась как ее наивысшая форма. Человек Нового времени стремится к господству над природой, в то время как усилия средневекового или античного человека были сосредоточены на ее созерцании. Следовательно, именно исходя из этого стремления к господству, к действию следует объяснять механистическую направленность классической физики - физики Галилея, Декарта, Гоббса, - активную, деятельную науку, которая должна была сделать человека "хозяином и господином природы" такую науку следует рассматривать просто как вытекающую из этой установки, как приложение к природе категорий мышления человека искусного (homo faber) *. Декартова - и особенно Галилеева - наука есть, как это принято говорить, не что иное, как наука ремесленника или инженера

Должен признать, что такое объяснение не представляется мне полностью удовлетворительным. Разумеется, верно, что философия Нового времени, так же как этика или религия, особое место уделяет деятельности, praxis'y в гораздо большей степени, чем это делала античная или средневековая мысль. Это столь же верно и в отношении науки Нового времени: я имею в виду картезианскую физику, принятые в ней сравнения с блоками, веревками и рычагами. Однако только что описанная нами установка, скорее всего, была установкой Ф. Бэкона, роль которого в истории науки является ролью иного порядка нежели Галилея или Декарта. Их наука не является делом ремесленников и инженеров, но делом дюдей, творчество которых редко выходит за рамки теории. Новая баллистика была выработана не ремесленниками или артиллеристами, но - вопреки им. И Гапилей своему делу выучился не у людей, которые трудились в арсеналах или на верфях Венеции. Скорее наоборот: это он обучил этих людей их делу. Кроме того, эта теория вообще мало что объясняет. Вызывающее удивление развитие науки XVII в. она объясняет развитием технологии. Однако уровень развития этой последней был бесконечно более низким, чем первой. Кроме того, эта теория предает забвению технические достижения средневековья, не учитывает стремления к могуществу и богатству, вдохновлявшего алхимию на про-дяжении всей ее истории.

Другие ученые отмечают борьбу Галилея против авторитетов и традиции, в частности традиции Аристотеля, иначе говоря, против научно-философской традиции, которую поддерживала церковь и в соответствии с которой шло обучение в университетах. Они подчеркивают роль наблюдения и эксперимента в новой науке о природе Разумеется, совершенно верно, что наблюдение и экспериментирование составляют одну из характерных черт науки Нового времени, что в трудах Галилея встречается бесчисленное множество призывов к наблюдению и эксперименту и горькая ирония в адрес людей, которые не верят свидетельствам глаз своих, так как то, что они видят, противоречит учениям авторитетов, или, что еще хуже, отказываются смотреть (как Кремонини) в телескоп Галилея из боязни увидеть нечто, противоречащее их теориям и традиционным верованиям. Именно созданием телескопа и использованием его для тщательного наблюдения Луны и планет, в результате чего были открыты спутники Юпитера, Га-лилей нанес смертельный удар традиционной в его время астрономии и космологии.

Однако не следует забывать, что наблюдение или опыт в смысле спонтанного опыта здравого смысла не играли преимущественной роли - а если такое и случалось, то это была негативная роль некоторого препятствия - в основании науки Нового времени '°. Физика Аристотеля, а еще больше физика парижских номиналистов Буридана и Николая Орема была, согласно Таннери и Дю-гему, более близка к опыту здравого смысла, чем физика Галилея и Декарта". Не "опыт", а "экспериментирование" сыграло-но только позже, - существенно положительную роль. Экспериментирование состоит в методическом задавании вопросов природе; это задавание вопросов предполагает и включает в себя некоторый язык, на котором формулируются вопросы, а также некоторый словарь, позволяющий нам читать и интерпретировать ответы. Известно, что, согласно Галилею, языком, на котором мы должны обращаться к природе и получать ее ответы, являются кривые, круги и треугольники - математический или, точнее, геометрический язык (а не язык здравого смысла или чистых символов). Выбор языка, решение его применять не могут определяться акспериментом, ибо сама возможность проведения последнего определяется использованием языка. Источник этого выбора а решения следует искать в чем-то другом.

Другие историки науки и философии предприняли более скромную попытку охарактеризовать новую физику именно как физику по некоторым ее примечательным чертам, например по той роли, которую в ней играет принцип инерции. И вновь точно подмечено: в противовес механике древних в классической механике принцип инерции занимает важное место. Он в ней играет роль фундаментального закона движения; он господствует неявно в физике Галилея, но совершенно явно в физике Декарта и Ньютона. Но ограничиться только этой характеристикой представляется мне несколько поверхностным. По-моему, недостаточно установить некоторый факт, нужно его понять и объяснить, - почему новая физика оказалась способной принять этот принцип; понять, как и почему принцип инерции, который представляется нам столь простым и ясным, столь правдоподобным и даже очевидным, обретает статут априорной очевидности и истинности, тогда как для греков, равно как и для средневековых мыслителей, идея, согласно которой некоторое тело, будучи однажды приведенным в движение, будет все время продолжать двигаться, представлялась, очевидно, ошибочной и даже абсурдной .

Я не собираюсь приводить здесь соображения о причинах, вызвавших духовную революцию XVI в. В нашем случае достаточно описать, охарактеризовать духовную или интеллектуальную установку новой науки двумя взаимосвязанными чертами, а именно: 1) разрушение Космоса и, как следствие, исчезновение из науки всех основанных на этом понятии рассуждений; 2) геометризация пространства, т. е. замена однородного и абстрактного пространства евклидовой геометрии концепцией качественно дифференцированного и конкретного пространства предгалилеевой физики. Резюмируя эти две характеристики, можно выразить их следующим образом: математизация (геометризация) природы и, следовательно, математизация (геометризация) науки.

Распад Космоса означал крушение идеи иерархически упорядоченного, наделенного конечной структурой мира, - мира, качественно дифференцированного с онтологической точки зрения; она была заменена идеей открытой, безграничной и даже бесконечной Вселенной, объединенной и управляемой одними и теми же законами; Вселенной, в которой все вещи принадлежат одному и тому же уровню бытия, в противовес традиционной концепции, различавшей и противопоставлявшей друг другу два мира - земной и небесный. Земные и небесные законы отныне были слиты воедино. Астрономия и физика стали взаимозависимыми и даже объединенными в единое целое . Это предполагает исключение из научного обихода всех суждений, основанных на качественных оценках, понятиях совершенства, гармонии, образности и намерениях . Они исчезают в бесконечном пространствеиовой Вселенной. В этой новой Вселенной, в этом новом мире реализованной геометрии законы классической физики обнаруживают свою значимость и применимость.

Распад Космоса-повторяю-вот, на мой взгляд, в чем состоял наиболее революционный переворот, который совершил (или который претерпел) человеческий разум после изобретения Кос-яюса древними греками. Эта революция была столь глубока и выз-вала такие далеко идущие последствия, что в течение столетий дюди - за редким исключением в лице, например, Паскаля - не Сумели осознать ее значения и смысла; еще и сегодня она зачастую не осознается во всей своей полноте. Следовательно, задача, стоявшая перед основоположниками новой науки, в том числе и перед Галилеем, состояла не в том, ..чтобы критиковать и громить определенные ошибочные теории с делью их исправления или замены лучшими теориями. Им предстояло сделать нечто совершенно другое, а именно: разрушить .один мир и заменить его другим. Необходимо было реформировать структуры самого нашего разума, заново сформулировать и пересмотреть его понятия, представить бытие новым способом, выра ботать новое понятие познания, новое понятие пауки - и даже ваменить представляющуюся столь естественной точку зрения здравого смысла другой, в корне от него отличной ".

Это объясняет нам, почему открытие вещей, законов, которые сегодня представляются такими простыми и легкими, что становятся предметом школьного обучения - законов движения, закона падения тел, - потребовало столь длительного, столь мучительного, часто безрезультатного напряжения сил таких величайших гениев человечества, как Галилей и Декарт . Этот факт, как представляется, сводит на нет сегодняшние попытки преуменьшить и даже отрицать оригинальность или по крайней мере революционный характер мышления Галилея; он также делает ясным, что кажущаяся непрерывность развития физики от средневековья к Новому времени (непрерывность, которую Каверни и Дюгем столь .энергично подчеркивают) является иллюзорной . Конечно, верно, что прерванная традиция приводит от трудов парижских номиналистов к трудам Бенедетти, Бруно, 1'алипея и Декарта . Однако вывод, который отсюда делает Дюгем, ошибочен: революция, даже хорошо подготовленная, остается все-таки революцией, и вопреки тому факту, что сам Галилей в юности (как одно время и Декарт) разделял взгляды и изучал теории средневековых критиков Аристотеля, новая наука, рождение которой связано с его усилиями и открытиями, не является результатом воздействия "парижских предшественников Галилея"; с самого момента своего появления она располагается на совершенно ином уровне,- на уровне, который я предпочел бы назвать архимедовым. Истинным предшественником новой физики не является ни Бури-дан, ни Николай Орем, ни даже Жан Филопон; им является Архимед.

Историю научной мысли средневековья и Ренессанса, которую мы только сейчас начинаем понимать по-настоящему, можно разделить на два периода . Или, скорее, поскольку хронологическая последовательность соответствует этому подразделению лишь очень приблизительно, можно было бы, вообще говоря, выделить в истории научной мысли три этапа, или эпохи, которые в свою очередь соответствуют трем различным типам мышления. Это прежде всего аристотелевская физика, затем физика "импетуса", вытекающая, как и все остальное, из греческой мысли и разработанная в течение XIV в. парижскими номиналистами, и, наконец, новая, математическая физика, физика архимедовского или гали-леевского толка.

Эти этапы мы обнаруживаем в работах молодого Галилея: они не только раскрывают перед нами историю - или предысторию - формирования его мышления, руководивших им и вдохновлявших его импульсов и мотивов, но в то же время собирают в единое целое, так сказать, "высветляют" через замечательный разум их автора поразительную и глубоко поучительнуто картину всей истории предгалилеевской физики. Наметим кратко эту историю начиная с физики Аристотеля.

Физика Аристотеля была, конечно, ложной и полностью отжившей свой век. Тем не менее это была "физика", т.е. прекрасно разработанная наука, хотя она и не была математической. Она не являлась ни плодом детской (фантазии, ни топорно сколоченной системой словопрений здравого смысла; это была теория, т. е. некоторое учение, которое, естественным образом исходя из данных здравого смысла, подвергала их чрезвычайно связному и систематическому истолкованию .

Факты, или данные, которые служили основанием для этой теоретической деятельности, чрезвычайно просты, и в делах повседневной практики мы их воспринимаем точно так же, как их воспринимал Аристотель. Все мы всегда считаем "естественным", что тяжелые тела падают "вниз". И не менее Аристотеля или св. Фомы мы были бы поражены, узрев самопроизвольно взмывающим ввысь что-либо тяжелое - будь то камень или бык. Это показалось бы нам достаточно "противоестественным" , и мы попытались бы объяснить этот феномен наличием некоторого скрытого механизма.

Точно так же мы находим вполне естественным, что пламя спички устремлено "вверх" и что кастрюлю надо ставить "на" огонь. Мы были бы удивлены и принялись бы за поиски объяснения, увидев, например, совершившее некий курбет и устремившееся "вниз" пламя. Оценим ли мы эту концепцию или, скорее, позицию как детскую или как упрощенную? Возможно. Мы могли бы также отметить, что, согласно самому Аристотелю, наука как раз и начинается с попытки объяснить вещи, кажущиеся естественными. Однако, когда термодинамика провозглашает в качестве принципа, что "тепло" переходит от нагретого тела к холодному, а не наоборот, не говорит ли просто-напросто ее устами интуитивно ясная убежденность здравого смысла в том, что некоторое "теплое" тело "по природе" становится холодным, но что холодное тело "по природе" теплым стать не может? И даже когда мы заявляем, что центр тяжести системы стремится занять наинизшее соложение и сам по себе не поднимается, не выражаем ли мы тем самым просто-напросто ту же самую интуитивную убежденность здравого смысла,, которую выражала аристотелевская физика, отличая движение "по природе" от движения "насильственного"?

Кроме того, аристотелевская физика еще больше, чем термодинамика, не удовлетворяется простым выражением на своем языке упомянутого нами "факта" здравого смысла; она его транспонирует: различие между движением "по природе" и движением "насильственным" вписывается в целостную концепцию физической реальности, концепцию, основными чертами которой, как представляется, являются следующие: а) вера в существование качественно различных "природ"; б) вера в существование Космоса; говоря общо, вера в существование принципов порядка, в силу которых множество реальных существ образует иерархически упорядоченное целое.

Целое, космический порядок, гармония: эти понятия предполагают, что во Вселенной вещи распределены и располагаются (или должны быть распределены и должны располагаться) в некотором определенном порядке, что их локализация не является безразличной ни для них самих, ни для Вселенной, а, наоборот, любая вещь в соответствии со своей природой обладает своим собственным, однозначно определенным "местом" во Вселенной ". Единственное место для каждой вещи - и каждая вещь на своем месте: понятие "естественное место" выражает это теоретическое требование аристотелевской физики.

Понятие "естественное место" основано на чисто статическом понятии порядка. Действительно, если каждая вещь была "в порядке", она будет находиться в своем естественном месте и, само собой разумеется, в нем останется и пребудет в нем навсегда. Должна ли она его будет покинуть почему-либо? Наоборот, она будет оказывать сопротивление любой попытке удалить ее из этого места. Последнее можно осуществить лишь в результате того или иного вида принуждения, и, если в результате этого принуждения тело окажется вне "своего" места, оно будет стремиться в него возвратиться.

Таким образом, всякое движение вызывает своего рода космический беспорядок, нарушение равновесия Вселенной, так как оно есть либо прямой результат принуждения, либо, наоборот, результат некоторого усилия со стороны бытия, направленного на противодействие этому принуждению, чтобы восстановить свой * порядок, свое потерянное и нарушенное равновесие, чтобы вернуть вещи в их естественные места, в которых они должны покоиться и пребывать. Все это восстановление порядка и является как раз тем, что мы назвали движением "по природе" .

Нарушить равновесие - вновь восстановить порядок; совершенно ясно, что порядок составляет прочное и длительное состояние, которое само по себе стремится пребывать безгранично. Следовательно, состояние покоя в объяснении не нуждается, по крайней мере пребывание некоторого тела в состоянии покоя в свойственном ему естественном месте; это объясняется его собственной природой, которой, например, объясняется тот факт, что Земля покоится в центре мира. Точно так же очевидно, что движение с необходимостью является преходящим состоянием: движение по природе заканчивается естественным образом, достигнув своей цели. Что касается насильственного движения, то Аристотель является слишком большим оптимистом, чтобы допустить, что это анормальное состояние может быть продолжительным; более того, насильственное движение - это беспорядок, порождающий беспорядок; поэтому предположение, что оно может продолжаться неопределенно долго, означало бы на деле отказ от самой идеи абсолютно упорядоченного Космоса. Следовательно, Аристотель поддерживает внушающее доверие мнение, что ничто из того, что "является противоестественным, не может быть бесконечным и непрерывным" .

Таким образом, как только что было сказано, движение в аристотелевской физике есть существенно преходящее состояние. Однако, взятое буквально, это утверждение будет некорректным и даже вдвойне некорректным. Истина состоит в том, что, хотя для каждого из движущихся тел или по крайней мере для каждого из тел подлунного мира и для подвижных объектов нашего повседневного опыта движение с необходимостью является преходящим и эфемерным состоянием, тем не менее для мира в целом оно является феноменом необходимо вечным и, следовательно, вечно необходимым °, - феноменом, который мы не можем объяснить, не открыв его начала и причины как в физической, так и в ме7афизической структуре Космоса. Такой анализ покажет, что онтологическая структура материального бытия мешает ему достичь состояния совершенства, включающего понятие абсолютного покоя, и позволит нам увидеть конечную физическую причину временных, эфемерных и изменчивых движений подлунных тел в непрерывном, равномерном и вечном движении небесных сфер'. В то же время движение не является в собственном смысле слова некоторым состоянием: это некоторый процесс, поток, становление, в котором и посредством которого вещи конституируются, актуализируются, и собственно в нем они-то и о-веществляются . Совершенно верно, что бытие есть предел становления, а покой - цель движения. Однако недвижимый покой полностью актуализо-вавшегося существа есть нечто совершенно отличное от прочной и неиссякаемой неподвижности некоторого существа, которое неспособно к самодвижению; первое есть нечто позитивное, "завершенность и действие", второе - лишь некоторая "утрата" бдедовательно, движение - процесс, становление, изменение - в онтологической точки зрения располагается между обеими край-достями. Это есть бытие всего того, что изменяется, всего того, jo>e бытие есть изменение и преобразование и что существует, дишь изменяясь и преобразовываясь. Известное аристотелевское апределение движения - "действие существа в возможности и постольку, поскольку оно в возможности" (которое Декарт считал совершенно недоступным пониманию) -чудесным образом выражает тот факт, что движение есть бытие или действие всего того, 4.10 не есть бог.

Таким образом, двигаться - значит изменяться, изменяться в себе самом и по отношению к другим. Это, с одной стороны, предполагает наличие некоторого референтивного предела, по сравнению с которым тело меняет свое бытие или свое отношение; применительно к местному движению это означает наличие некоторой фиксированной, неподвижной точки, по отношению к которой подвижное движется; такой точкой, очевидно, может быть лишь центр Вселенной. С другой стороны, тот факт, что каждое изменение, каждый процесс для своего объяснения нуждается в причине, предполагает, что каждое движение нуждается в двигателе, который произвел бы его и поддерживал движение столько времени, сколько оно длится. Действительно, движение поддерживается совсем другим образом, нежели покой. Покой - состояние утраты - для объяснения того, почему пребывает, не нуждается в действии некоторой причины. Подобным действием не может быть ни движение, ни изменение, ни любой другой процесс осуществления или распада, даже непрерывный. Изымите причину - движение остановится .

В случае движения "по природе" такой причиной, двигателем является природа самого тела, его "форма", которая стремится вернуть его в свойственное ему место и таким образом поддерживает движение. Наоборот, насильственное движение, движение "против природы", предполагает в течение всей своей длительности непрерывное действие связанного с движущимся телом двигателя. Изымите двигатель- движение остановится. Прервите связь движущегося тела с двигателем - движение также остановится. Как известно, Аристотель не допускал действия на расстоянии; с его точки зрения, всякая передача движения предполагает соприкосновение. Следовательно, существуют только два вида такой передачи: для перемещения тела его необходимо либо толкать, либо тащить. Других средств нет.

Таким образом, аристотелевская физика образует великолепную, совершенно связную теорию, которой, по правде говоря, присущ лишь один недостаток (помимо того, что она в целом ложная): в нее не укладывается повседневно наблюдаемый факт движения брошенного с силой тела. Но истинный теоретик, заслуживающий этого звания, не даст сбить себя с толку какому-то отдельному, извлеченному из сферы здравого смысла противоречию. Если ему попадается такой не вмещающийся в рамки его теории "факт", он просто-напросто игнорирует его существование. Если же игнорировать невозможно - он его объясняет. Именно в объяснении этого повседневно наблюдаемого факта, когда брошенное тело продолжает свое движение вопреки отсутствию "двигателя" - факта, явно несовместимого с его теорией, - в полной мере раскрывается гениальность Аристотеля. Феномен наблюдаемого движения брошенного с силой тела при отсутствии двигателя Аристотель объясняет реакцией окружающей среды - воздуха или воды. В теоретическом плане это гениальный ход. К несчастью (помимо того, что такое объяснение неверно по существу), это абсолютно невозможно с точки зрения здравого смысла. Удивительно ли поэтому, что критика аристотелевской динамики так или иначе всегда сводилась к роковому для нее вопросу: чем движется брошенное с силой тело?

II

В соответствующем месте мы еще вернемся к этому "роковому вопросу", но вначале необходимо рассмотреть другой момент аристотелевской динамики - отрицание наличия какой-либо пустоты и движения в пустоте. Действительно, в этой динамике пустота отнюдь не облегчает движению возможность его протекания - наоборот, она делает его совершенно невозможным; и это в силу ряда очень веских доводов.

Мы уже говорили, что в аристотелевской динамике каждое тело наделено стремлением пребывать в свойственном ему естественном месте и возвратиться в это место, если оно насильно из него извлечено. Этим стремлением объясняется естественное движение тела: это движение, которое возвращает его в свойственное ему естественное место наикратчайшим и наиболее быстрым путем. Отсюда следует, что всякое естественное движение происходит по прямой линии и что каждое тело проходит путь к свойственному ему природному месту настолько быстро, насколько это возможно, т. е. с такой скоростью, с какой это позволяет противостоящая движению тела и сопротивляющаяся ему окружающая среда. Следовательно, если на пути нет препятствия, если окружающая среда не оказывает никакого сопротивления процессу его движения (что будет в случае пустоты), тело проделает путь к "своему" месту с бесконечно большой скоростью. Но такое движение будет мгновенным, что с полным основанием является для Аристотеля невозможным. Вывод очевиден: движение (естественное) не может происходить в пустоте. Что же касается насильственного движения, например в случае броска, движение в пустоте будет равносильно движению без двигателя: очевидно, пустота не является физической средой и не может воспринимать, передавать и поддерживать движение. Кроме того, в пустоте, как в пространстве евклидовой геометрии, нет привилегированных мест и направлений. В пустоте нет и не может быть "естественных" мест. Следовательно, помещенное в пустоту тело не будет знать, куда ему .двигаться, у него не будет никакого повода, понуждающего его направиться скорее в одном направлении, чем в другом, и, следо-.вательно, не будет никакого повода вообще сдвинуться с места. .И наоборот, если однажды движение все-таки начнется, у него .больше не будет повода остановиться здесь или там и, следовательно, никакого повода остановиться вообще"". Обе гипотезы совершенно абсурдны.

И все-таки, повторяю, доводы Аристотеля весьма резонны. Пустое (геометрическое) пространство полностью разрушает кон-.непцию космического порядка: в пустом пространстве не то что не .существует естественных мест-в нем вообще места не существует. Идея пустоты несовместима с пониманием движения как изменения и процесса; быть может, она несовместима даже с по1 циманием конкретного движения конкретного "реального", чувственно воспринимаемого тела, я хочу сказать, тела из нашего пов-;седневного опыта. Пустота является неким нонсенсом; помеще-,ние вещей в подобный нонсенс уже само по себе есть абсурд.

Одни только геометрические тела могут быть "помещены" в геометрическое пространство.

Физик исследует реальные вещи; геометр имеет дело с абстрактными объектами. Следовательно, утверждает Аристотель, ;нет ничего более опасного, чем путать геометрию с физикой и при-;менять чисто геометрические метод и рассуждение к исследованию физической реальности.

III

Как я отметил выше, аристотелевская динамика вопреки, а мо-жет быть, по причине своего теоретического совершенства была „большой помехой ввиду своей абсолютной неправдоподобности, , полнейшей невероятности и неприемлемости для грубого здра-1-вого смысла и находилась в явном противоречии с наиболее рас-пространенным повседневным опытом. Поэтому нет ничего уди-1,вительного в том, что она никогда не пользовалась широким при-1знанием и что критики и противники аристотелевской динамики рвсегда выдвигали то несовместимое со здравым смыслом обстоятельство, что движение продолжается при отделении двигателя, 1 первоначально его породившего. Классические примеры подобного движения - продолжающееся вращение колеса, полет стрелы, 1,бросок камня - всегда выдвигались в качестве аргумента против 1.этой динамики, начиная с Гиппарха и Жана Филопона, Жана Бу * ридана и Николая Орема и вплоть до Леонардо да Винчп, Бене-детти и Галилея .

Я больше не намерен анализировать традиционные аргументы, которые, начиная с Жана Филопона, повторялись сторонниками его диалектики. В общем виде их можно разделить на две группы: а) к первой относятся аргументы материального порядка; они подчеркивают, насколько невероятным является допущение, согласно которому большие и тяжелые тела - мяч, вращающийся жернов, летящая против ветра стрела - могут двигаться благодаря реакции воздуха; б) аргументы второй группы носят формальный характер и отмечают противоречивый характер приписывания воздуху двойной роли - сопротивляющейся среды и двигателя, так же как и иллюзорный характер всей теории: она лишь перемещает проблему с тела на воздух и потому вынуждена приписывать воздуху то, в чем отказано другим телам, а именно способность поддерживать движение, отделенное от внешней причины. Если это так, то спрашивается, почему не предположить, что двигатель передает движущемуся телу или запечатляет в нем нечто, дающее этому телу возможность двигаться и именуемое по-разному - биуке, virtus motiva, virtus impressa, impetus, imp;.-tus impressus, иногда forza и даже motio - и всегда представленное как некоторый вид мощности или силы, передающейся от двигателя движущемуся телу, и после этого продлевающее движение или, лучше сказать, производящее движение в качестве его причины.

Очевидно, как это признает сам Дюгем, мы вернулись к здравому смыслу. Сторонники физики "импетуса" выражают в специальных терминах повседневный опыт. Не правда ли, мы должны приложить некоторое усилие, проявить и затратить силу, чтобы привести в движение некоторое тело, например сдвинуть с места воз, бросить камень или натянуть лук? Не ясно ли, что это есть та сила, которая движет тело или, точнее, заставляет его двигаться? Что это есть сила, получаемая телом от двигателя, которая наделяет тело способностью преодолевать сопротивление (например, воздуха) и преодолевать препятствия?

Средневековые сторонники динамики "импетуса" долго и безнадежно обсуждают его онтологический статут. Они пытаются включить его в состав аристотелевской классификации, интерпретировать как некоторую разновидность формы или свойства (habitus) или разновидность такого качества, как тепло (Гиппарх и Галилей). Эти дискуссии свидетельствуют лишь о неясной, умозрительной природе теории, являющейся прямым продуктом или, если можно так выразиться, сгустком, концентрированным выражением здравого смысла.

В такой интерпретации эта теория еще лучше, чем в аристотелевском понимании, согласуется с "фактами" - реальными или воображаемыми, - составляющими экспериментальную основу средневековой динамики, в частности, с хорошо известным "фактом", согласно которому всякое с силой брошенное тело вначале варащивает скорость и спустя некоторое время после отделения от двигателя эта скорость достигает максимума. Всем известно: втобы перепрыгнуть через некоторое препятствие, надо "произвести разбег"; воз, который толкают или тянут, медленно трогается с места и постепенно набирает скорость- он тоже совершает <;вой разбег и вбирает в себя движущую его живую силу; и точно так же всякому - даже бросающему мяч ребенку - известно: для гого чтобы с силой поразить цель, надо отойти от нее на некоторое расстояние, минимально необходимое для того, чтобы брошен-вый мяч набрал скорость. При объяснении этого феномена физика "импетуса" не испытывает никаких затруднений: с ее точки зрения вполне естественно, что "импетусу" необходимо некоторое время для того, чтобы "овладеть" движущимся телом, точно так же, как, например, теплу необходимо некоторое время, чтобы распространиться по всему телу.

Концепция движения, служащая поддержкой и опорой для физики "импетуса", в корне отличается от концепции движения аристотелевской теории. Движение больше не интерпретируется как процесс актуализации. Однако это всегда 'изменение, и в качестве такового его следует объяснять действием некоторой силы или определенной причины. "Импетус" как раз и является этой имманентной причиной, производящей движение, которое в свою очередь есть произведенный ею эффект. Таким образом, impetus impressus производит движение; он движет тела. Но в то же время он играет и другую очень важную роль: преодолевает сопротивление, которое окружающая среда оказывает движению.

При такой неясной и двойственной роли понятия "импетус" вполне естественно, что эти два аспекта и функции смешались и что некоторые сторонники динамики "импетуса" вынуждены прийти к заключению, что - по крайней мере в определенных частных случаях, таких, как круговое движение небесных сфер, или, более общо, в случае качения круглого тела по плоской поверхности, или, наконец, в еще более общем виде, во всех случаях, когда движение не встречает никакого внешнего сопротивления, как это имеет место при движении в вакууме, - "импетус" не ослабевает, а пребывает "бессмертным". Эта точка зрения представляется очень близкой к закону инерции, и в связи с этим особенно интересно и важно отметить, что Галилей, в работе которого "О движении" представлено одно из лучших изложений динамики "импетуса", решительно отрицает законность такого предположения и весьма настойчиво утверждает, что "импетус" по природе является существенно преходящим.

Очевидно, утверждение Галилея вполне резонно. Если понимать движение как действие "импетуса", рассматриваемого в качестве его причины - причины имманентной, но отнюдь не внутренней на манер некоторой "природы", - нелогичным и абсурдным было бы не сделать вывода, что производящая это движение причина или сила должна неизбежно уменьшаться и в конце концов исчерпать себя в процессе этого производства. Она не может оставаться без изменения в течение двух последовательных моментов, значит, производимое ею движение неизбежно должно замедлиться и угаснуть ". Таким образом, юный Галилей преподает нам очень важный урок, а именно: хотя физика "импетуса" согласуется с движением в вакууме, она - как это имеет место в физике Аристотеля - несовместима с принципом инерции. Это не является единственным уроком, преподанным нам Галилеем по поводу физики "имиетуса". Другой урок такого рода почти столь же ценен, сколь и первый. Он свидетельствует о том, что, как и динамика Аристотеля, динамика "импетуса" несовместима с математическим методом; она никуда не ведет, и путь этот безысходен.

В течение тысячелетия, отделяющего Жана Филопона от Бене-детти, физика "импетуса" прогрессировала крайне незначительно. Однако в трудах этого последнего мы обнаруживаем решительные попытки - выраженные с большой ясностью и более осознанным образом, чем в трудах молодого Галилея, - применения к этой физике принципов "математической физики" , попытки, предпринятые под несомненным влиянием "Архимеда-сверхчеловека"

Нет ничего более поучительного этой попытки - или, точнее, этих попыток - и их краха. Они свидетельствуют о том, что невозможно математизировать, т. е. превратить в точную, математи-тическую концепцию, грубую, неопределенную и расплывчатую теорию "импетуса". Необходимо отбросить эту концепцию с тем, чтобы создать математическую физику в перспективе статики Архимеда. Необходимо создать и развить повое и оригинальное понятие движения. Этим новым понятием мы обязаны Галилею.

IV

Мы так хорошо знакомы с принципами и понятиями новой механики или, точнее, так к ним привыкли, что нам почти невозможно усмотреть те трудности, которые необходимо было преодолеть, чтобы установить эти принципы и понятия. Эти принципы представляются нам столь простыми, столь естественными, что мы не замечаем содержащиеся в них парадоксы. Однако уже того простого факта, что такие величайшие умы человечества, как Галилей и Декарт, должны были бороться за то, чтобы отстоять их, самого по себе достаточно, чтобы показать, что с этими ясными и простыми понятиями - понятиями движения и пространства - не все обстоит так ясно и просто, как кажется на первый взгляд. Иначе говоря, они представляются ясными и простыми с одной-един-ственной точки зрения - как часть определенной системы понятий и аксиом, вне которой они вовсе не являются простыми. Или, быть может, они слишком ясны и просты - так ясны и просты; что, как и все начальные понятия, они трудноуловимы.

Движение, пространство... Попробуем забыть на миг о том, что мы учили в школе; попробуем представить себе, что они означают в механике. Поставим себя на место какого-нибудь современника Галилея, человека, свыкшегося с понятиями аристотелевской физики, которые он усвоил в своей школе, - человека, который впервые сталкивается с новым понятием движения. Что это такое? Действительно, какая-то странная вещь, никоим образом не влияющая на тело, которое наделено им: находиться в движении "ли покоиться для движущегося или покоящегося тела одно и то же, это его никоим образом не изменяет. Тело как таковое совершенно безразлично как по отношению к одному, так и по отношению к другому. Следовательно, мы не можем приписывать движение некоторому определенному телу, взятому само по себе. Некоторое тело находится в движении лишь по отношению к какому-либо другому телу, которое мы полагаем покоящимся. Всякое движение относительно. И поэтому мы можем его приписывать по своему усмотрению либо одному, либо другому из этих двух тел .

Таким образом, бытие движения предстает в виде некоторого отношения. Но движение в то же время является некоторым состоянием, точно так же, как и покой является состоянием, но- целиком и полностью противоположным первому. Кроме того, оба они суть пребывающие состояния. Знаменитый первый закон движения, закон инерции, гласит, что тело, предоставленное самому себе, вечно пребывает в своем состоянии движения либо покоя и что для преобразования состояния движения в состояние покоя, и наоборот, необходимо приложить некоторую силу. Однако атрибутом вечности наделен не всякий вид движения, а только равномерное движение по прямой линии. Как известно, современная физика утверждает, что если некоторое тело приведено однажды в движение, то последнее сохраняет вечно свое направление и скорость, разумеется при условии, что оно не подвергается .воздействию никакой внешней силы. Более того, на возражение аристотелика, что фактически ему известно только одно вечное движение - круговое движение небесных сфер, однако он никогда не встречал пребывающее прямолинейное движение, современный физик отвечает: разумеется! Равномерное прямолинейное движение абсолютно невозможно, ибо может происходить только в пустоте.

Подумаем об этом, и тогда, быть может, не будем столь строги в отношении аристотелика, который чувствует себя не в силах уловить и принять это невероятное понятие, - понятие некоторого субстанционального, пребывающего отношения - состояния, которое само по себе представляется ему столь же темным и стодь же невозможным, сколь и нам злосчастные субстанциональные формы схоластиков. Так что не удивительно, что аристо-телик будет чувствовать себя ошарашенным и введенным в заблуждение такой ошеломляющей попыткой объяснить действительность посредством чего-то невозможного, или, что то же, объяснить реальное бытие посредством бытия математического. Ибо, как я уже сказал, тела, движущиеся по прямым линиям в бесконечном пустом пространстве, являются не реальными телами, перемещающими в реальном пространстве, а математическими телами, перемещающимися в математическом пространстве".

Повторяю: мы так свыклись с математической наукой, математической физикой, что нам больше не кажется странным рассмотрение бытия с математической точки зрения, не кажется странным парадоксальное дерзновение Галилея, заявившего, что книга природы написана математическими знаками. Нам все это представляется само собой разумеющимся, но совсем иначе обстояло дело для современников Галилея. Следовательно, истинным предметом "Диалога о двух главнейших системах мира" в гораздо большей степени является противоположность между правомерностью математической науки, математического объяснения природы и ее нематематическим истолкованием со стороны здравого смысла и аристотелевской физики, чем противоположность между двумя астрономическими системами. Как я попытался показать в своих "Этюдах о Галилее", не вызывающим сомнения фактом является то, что "Диалог" - это не столько книга о науке, в том смысле, который мы придаем этому слову, сколько книга о философии (или, чтобы быть совсем уж точным, прибегнем к вышедшему из употребления, но все еще пользующемуся почтением слову: книга о философии природы), хотя бы просто потому, что решение астрономической проблемы зависит от создания новой физики; а это в свою очередь требует решения философского вопроса о роли математики в создании науки о природе.

На деле вопрос о роли и месте математики в науке не столь уж нов. Скорее наоборот: в течение более чем двух тысячелетий он являлся предметом размышлений, исследований и философских дискуссий. И Галилей, несомненно, знал об этом, что отнюдь не удивительно. Еще в период пребывания студентом в Пизан-ском университете из лекций своего учителя Франческо Буона-мичи он вполне мог вынести убеждение, что именно в ответе на "вопрос" о роли и природе математики обнаруживается коренная противоположность между Аристотелем и Платоном °'". И несколько лет спустя, когда Галилей вернется в Низу, на этот раз в качестве профессора, он сможет узнать от своего друга и коллеги Джакопо Маццони, автора книги о Платоне и Аристотеле, что "никакой другой вопрос не породил столько самых благородных и самых прекрасных рассуждений, ...как вопрос о том, является ли использование математики в физике в качестве инструмента доказательства и решающего средства последнего благоприятным или нет; иначе говоря, является ли оно для нас полезным или, наоборот, опасным и вредным". "Хорошо известно,-продолжает Маццони, - что Платон верил в особенную пригодность математики для физических исследований и потому неоднократно к ней прибегал при объяснении загадок физики. Но Аристотель придерживался совершенно противоположной точки зрения и объяснял ошибки Платона его слишком большой приверженностью математике" . Мы видим, для научного и философского сознания эпохи - а Буонамичи и Маццони выражали лишь общее мнение- оппозиция или, точнее, водораздел между аристотелизмом и платонизмом не вызывает никакого сомнения. Если вы отстаиваете высший статус математики, если, более того, вы ей приписываете реальное значение и реальное положение в физике, вы - платоник. Если, наоборот, вы усматриваете в математике абстрактную науку и, следовательно, считаете, что она имеет меньшее значение, чем другие - физические и метафизические - науки, трактующие о реальном бытии, если, в частности, вы утверждаете, что физика не нуждается ни в какой другой базе, кроме опыта, и должна строиться непосредственно на восприятии и что математика должна довольствоваться второстепенной и вспомогательной ролью простого подсобного средства, вы - аристотелик.

Если здесь что и ставится под вопрос, так это не достоверность - ни один аристотелик никогда не подвергал сомнению геометрические теоремы или доказательства, - но бытие; не само применение математики в физике - ни один аристотелик никогда не отрицал право измерять все, что измеримо, и считать то, что поддается счету, - но структура науки и, следовательно, структура бытия.

Вот на эти-то дискуссии и намекает Галилей по ходу своего "Диалога". Так, в самом начале аристотелик Симпличио подчеркивает, что "в вопросах, касающихся природы, не всегда следует искать математические доказательства" . На что Сагредо, которому доставляет удовольствие непонятливость Симнличио, замечает: "Пожалуй, в тех случаях, когда этого нельзя достигнуть; но если доказательство имеется, почему вы не хотите им восполь' зеваться?" Естественно. Если возможно при рассмотрении вопросов, касающихся природных вещей, достичь доказательства, наделенного математической строгостью, то почему мы не должны попытаться этого сделать? Но возможно ли это? Такова проблема, и Галилей на полях книги подводит итог дискуссии и выражает истинно аристотелевскую мысль: "При доказательствах, касающихся природы, - говорит он, - не следует стремиться к математической точности".

Не следует стремиться. Почему? Ибо это невозможны. Ибо природа физического бытия является качественной и неопределенной. Она не конформна строгости и точности математических понятий. Это всегда - "более или менее". Следовательно, как объяснит нам позже аристотепик, философия, которая есть философия реального, не нуждается ни в том, чтобы исследовать детали, ни в том, чтобы прибегать к численным определениям при формулировании своих теорий движения. Все, что она должна сделать, - это перечислить основные категории (естественное, насильственное, прямолинейное, круговое) и описать их общие, качественные и абстрактные черты °.

Для современного читателя это, вероятно, далеко не убедительно. Ему трудно допустить, что "философия" должна довольствоваться абстрактным и неопределенным обобщением и не пытаться установить всеобщие точные и конкретные законы. Современному читателю непонятен истинный смысл такой необходимости, но современники Галилея осознавали ее очень хорошо. Они знали, что качество, так же как и форма, будучи по природе не математическим, не может анализироваться в математических терминах. Физика не является прикладной геометрией. Земная материя еще ни разу не создавала и не демонстрировала нам строго математические формы; "формы" никогда не "ин-форми-руют" ее полностью и совершенно. Всегда налицо некоторый зазор. На небесах же, само собой разумеется, все обстоит иначе; следовательно, математическая астрономия возможна. Но астрономия - это не физика. Ошибка Платона и его сторонников состоит в том, что они упустили из виду этот момент. Бесполезно пытаться создать математическую философию природы. Это предприятие обречено на неудачу еще до того, как к нему приступили. Оно ведет не к истине, а к ошибке.

"Все эти математические тонкости, - объясняет Симпличио,- истинны лишь абстрактно. Но, будучи приложенными к чувственной и физической материи, они не функционируют" '. В самой природе нет ни кругов, ни треугольников, ни прямых линий. Следовательно, бесполезно изучать язык математических фигур: последние по своей сути не являются вопреки Галилею и Платону теми знаками, которыми написана книга природы. На деле это не только бесполезно, но и чревато негативными последствиями: чем больше разум приучен к точности и строгости геометрического мышления, тем менее он будет способен уловить разнообразие подвижного, изменяющегося, качественно определенного бытия,

В этой позиции аристотелизма нет ничего смешного . Мне, например, она представляется совершенно осмысленной. Вы не сможете создать математическую теорию качества, возражает Аристотель Платону, как не сможете создать и математической теории движения. В числах нет движения. А не познав движения, не познаешь природы. Аристотелик времен Галилея мог бы добавить, что величайший из платоников, сам божественный Архимед, так и не смог создать ничего, кроме статики. Никакой динамики. Одна лишь теория покоя. Никакого движения.

Аристотелик совершенно прав. Невозможно применительно к количеству использовать математическую дедукцию. Нам хорошо известно, что Галилей, как несколько позднее и по той же причине Декарт, был вынужден упразднить понятие качества, объявить его субъективным, изгнать из области природы . Одновременно это вынудило его упразднить чувственное восприятие как источник познания и объявить, что интеллектуальное познание и даже познание априорное является для нас одним-единственным средством познания сущности реального.

Что касается динамики и законов движения, "мочь" должно быть доказано не иначе как через "есть"; чтобы показать, что можно установить математические законы природы, это надо сделать. Другого средства нет, и Галилей это полностью осознает. Следовательно, лишь давая математическое решение конкретных физических проблем - проблемы падения тела, проблемы движения с силой брошенного тела, - он вынуждает Симпличио признать, что "желать исследовать проблемы природы без математики - это все равно что пытаться сделать некую вещь, которую сделать невозможно".

Теперь, как представляется, мы готовы к тому, чтобы понять смысл знаменитого высказывания Кавальери, который в 1630 г. в работе "Зажигательное стекло" пишет: "Все, что привносят (прибавляют) математические науки, рассматривавшиеся знаменитыми школами пифагорейцев и платоников как крайне необходимые для понимания физических вещей, вскоре, я надеюсь, ясно проявится после предания гласности новой науки о движении, обещанной великолепным испытателем природы Галилео Галилеем" .

Таким вот образом мы узнаем о славе платоника Галилея, который в своих "Рассуждениях и математических доказательствах" заявляет, что "развивает совершенно новую науку в связи с одной очень старой проблемой" и что докажет некоторые вещи, до сих пор никем не доказанные, согласно которым движение падения тел подчиняется численному закону . Движение, управляемое числами: наконец-то аристотелевское возражение оказывается отвергнутым.

Очевидно, для Галилея, так же как и для его старших современников, математизм был синонимом платонизма. Следовательно, когда Торичелли говорит, что "среди свободных искусств геометрия единственная упражняет и заостряет ум и делает его способным быть украшением города в мирное время и защищать его в военное время" и что "при прочих равных условиях разум, тренированный геометрической гимнастикой, наделен особенной и мужественной силой" , он не только кажется верным учеником Платона, но сам признает себя таковым и провозглашает во всеуслышание. Провозглашая это, он остается верным учеником своего учителя Галилея, который в своем "Ответе на философские экзерсисы Антонио Рокко", адресуясь к последнему, предлагает ему самому судить о значении двух соперничающих методов - метода чисто физического и эмпирического, с одной стороны, и метода математического - с другой, - и добавляет: "И одновременно решите, кто рассуждал лучше, Платон, говоривший, что без математики невозможно изучить философию, или Аристотель, упрекавший Платона в слишком большом увлечении геометрией" .

Я только что назвал Галилея платоником. Думаю, никто не станет этого оспаривать . Больше того, он сам говорит об этом. Первые страницы "Диалога" содержат высказывание Симиличио о том, что Галилей, будучи математиком, испытывает, вероятно, симпатию к числовым спекуляциям пифагорейцев. Это позволяет Галилею заявить, что он считает их абсолютно лишенными смысла, и в то же время оговориться: "То, что пифагорейцы выше всего ставили науку о числах и что сам Платон удивлялся уму человеческому, считая его причастным божеству только потому, что он разумеет природу чисел, я прекрасно знаю и готов присоединиться к этому мнению" "°.

Да и могло ли быть у него другое мнение, у него, который верил, что в математическом познании человеческий ум достигает совершенства божественного разума? Не говорит ли он, что "экстенсивно, то есть по отношению ко множеству познаваемых объектов, а это множество бесконечно, познание человека - как бы ничто, хотя оно и познает тысячи истин, так как тысяча по сравнению с бесконечностью - как бы нуль; но если взять познание интенсивно, то поскольку термин "интенсивное" означает совершенное познание какой-либо истины, то я утверждаю, что человеческий разум познает некоторые истины столь совершенно и с такой абсолютной достоверностью, какую имеет сама природа; таковы чистые математические науки, геометрия и арифметика; хотя божественный разум знает в них бесконечно больше истин, ибо он объемлет их все, но в тех немногих, которые постиг человеческий разум, я думаю, его познание по объективной достоверности равно божественному, ибо оно приходит к пониманию их необходимости, а высшей степени достоверности не существует" .

Галилей мог бы добавить, что человеческий разум есть творение господа столь совершенное, что с самого начала он обладает теми простыми и ясными идеями, сама простота которых является гарантией истинности, и что ему достаточно оборотиться на сеемого себя, чтобы обнаружить в своей "памяти" истинные основания науки и познания, азбуку, т. е. элементы языка - математического языка, - на котором говорит сотворенная богом природа. Необходимо найти истинное основание реальной науки, науки о реальном мире; не той науки, которая касается лишь чисто формальной истины, - истины, присущей разуму и математической дедукции, истины, на которую не окажет никакого влияния отсутствие в природе изучаемых им объектов; очевидно, Галилей еще больше, чем Декарт, не удовольствовался бы таким "эрзацем" науки и реального познания.

Это в отношении такой науки, науки истинного "философского" познания, которое является познанием сущности самого бытия, Галилей говорит:

"Я же говорю вам, что, если кто-либо не знает истины сам от себя, невозможно, чтобы другие заставили его это узнать; я могу прекрасно учить вас вещам, которые ни истинны, ни ложны, но о, что истинно, т. е. необходимо, чему невозможно быть иным,- это каждый заурядный ум знает сам по себе, или же невозможно, чтобы он это вообще узнал" .

В трудах Галилея столь частые намеки на Платона, повторяющееся упоминание Сократовой майевтики и учения о воспоминании не являются внешними украшениями, источник которых - желание приноровиться к литературной моде с оглядкой на интерес, проявляемый к Платону ренессансной мыслью. Их целью не было также ни привлечение к новой науке "среднего читателя", которого утомила и которому приелась сухость аристотелевской схоластики, ни борьба против Аристотеля в одеждах его учителя Платона. Совсем наоборот: эти намеки носят совершенно серьезный характер и должны восприниматься такими, как они есть. Чтобы никто не имел ни малейшего сомнения в том, что касается его философской точки зрения, Галилей (Саль' виати) утверждает:

"С альвиат и. Опровержение его зависит от некоторых вещей, известных вам не менее, чем мне, и разделяемых нами обоими, но так как вы их забыли, то не находите и опровержения. Я не буду учить вас им (так как вы их уже знаете) и путем простого напоминания добьюсь того, что вы сами опровергнете возражение.

С и мпличи о. Я много раз присматривался к вашему способу рассуждать, который внушил мне мысль, что вы склоняетесь к мнению Платона, будто nostrum scire sit quoddam reminisci (Наше знание есть некоторый род воспоминания.-Прим. перев.)', прошу вас поэтому, разрешите это мое сомнение, изложив вашу точку зрения.

С альвиат и. То, что я думаю о мнении Платона, я могу подтвердить и словами, и фактами. При рассуждениях, имевших место до сих пор, я не раз прибегал к объяснению при помощи фактов; буду придерживаться того же способа и в данном частном случае, который затем может служить вам примером для лучшего уяснения моего понимания приобретения знания, о чем мы поговорим в другой день, если у нас останется время..."

"Существующие" исследования-это не что иное, как дедукция фундаментальных положений механики. Мы уже предупреждены, что Галилей решает сделать нечто большее, чем просто объявить себя адептом и сторонником платоновской эпистемоло-гии. Кроме того, применяя эту эпистемологию, открывая истинные законы физики, заставляя Сагредо и Симпличио, т. е. самого читателя, нас самих, выводить их, он полагал тем самым "на деле" показать истинность платонизма. "Диалог" и "Беседы" раскрывают перед нами историю мысленного эксперимента - эксперимента весьма убедительного, ибо он завершается исполненным сожаления признанием аристотелика Симпличио, который соглашается с необходимостью изучения математики и выражает свое огорчение по поводу того, что сам не изучил ее в молодости.

"Диалог" и "Беседы" сообщают нам об истории открытия или, лучше сказать, об открытии заново языка, на котором говорит природа. Они объясняют способ, каким следует задавать ей вопросы, т. е. теорию того научного экспериментирования, в кото10* 147рой формулирование постулатов и выведение из них следствий предшествует переходу к наблюдению и руководит им. Это также, по крайней мере для Галилея, является доказательством "на деле". Согласно Галилею, новая наука является экспериментальным доказательством платонизма.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Коугё A. Galilee et PlatoiL-ln: Коугё A. Les etudes d'histoire de la pensee scientifique. Paris, Presses Universitaires de France 1966 p. 147- 475. '

" CM.: Randalt J. H., Jr. The making of the modem mind. Boston, 1926, p. 220 ff.,231 ff.; WhUehead A. N. Science and the modern World. New York, 1925.

" Декарт P. Избр. произв. М., Государственное издательство политической литературы, 1950, с. 305.

J Не следует путать эту широко распространенную концепцию с концепцией Бергсона, для которого вся физика, как аристотелевская, так и ньютоновская, в конечном счете является творением homo faber.

По выражению одного из исследователей творчества Декарта, это "физическая наука по использованию вещей" (La b в г t honnier е L Etudes sur Descartes. Paris, 1935, II, p. 288 ff„ 297, 304).

" Ф. Бэкон является глашатаем, провозвестником новой науки, но отнюдь не одним из ее творцов.

" Наука Декарта и Галилея, разумеется, имела исключительно важное значение для инженеров и техников; она в конце концов вызвала техническую революцию. Однако она не была создана и развита ни инженерами, ни техниками, а теоретиками и философами.

° "Декарт-ремесленник" - такова концепция картезианства, которую развивал Леруа в книге "Descartes social" (Paris, 1931) и которую Ф. Борке-нау довел до абсурда в своей работе "Der Uebergang vom feudalen zum bur-gerlichen Weitbild" (Paris, 1934). Возникновение картезианской науки и философии Боркенау объясняет возникновением новой формы экономического производства, т. е. мануфактуры. Ср. критику книги Боркенау в более интересной и поучительной, чем сама критикуемая книга, работе: G ros s-man H. Die gesellschaftlichen Grundlagen der mechanistischen Philosophie und die 'Manufaktur.-In: Zeitschrift fur Sozialforschung, Paris, 1935.

Что касается Галилея, то о его связи с традициями ремесленников, конструкторов, инженеров и т. д. эпохи Возрождения пишет Л. Ольшки. См.: О Ischki L. Galileo und seine Zeit. Halle, 1927, также см.: Z ilsel Е. The .sociological roots of science. - In: The American Journal of Sociology, XLVII, .1942. Э. Цильзель подчеркивает роль, которую играли "квалифицированные ремесленники" эпохи Возрождения в развитии научного мышления Нового времени. Верно, конечно, что художники, инженеры, архитекторы и т. д. этого периода играли важную роль в борьбе против аристотелевской традиции и что некоторые из них, такие, например, как Леонардо да Винчи или Бенедетти, пытались даже развить новую, антиаристотелевскую динамику; п-оследняя, однако, как убедительно показал П. Дюгем, в своих основных чертах совпадала с динамикой парижских номиналистов, с динамикой "им-петуса" Жана Буридана и Николая Орема. И если Бенедетти вдали от этих самых выдающихся "предшественников" Галилея иногда превосходит уровень динамики "парижан", то происходит это не в силу его инженерных или артиллерийских занятий, а потому, что он изучил Архимеда и решил применить "математическую философию" к исследованию природы.

" Совсем недавно один критик дружески упрекнул меня в отрицании этого аспекта учения Галилея (см.: Olschki L. The scientific Personality of Galileo. - In: Bulletin of the History of Medicine, XII, 1942). Должен coзнаться, я не уверен, что заслужил этот упрек, хотя глубоко верю, что наука по своей сущности является теорией, а не собранием "фактов".

'° Э. Мейерсон в работе "Тождество и реальность" весьма убедительно показывает отсутствие согласия между "экспериментом" и принципами физики Нового времени (см.: М eyerson Е. Identite et realite. 3-е ed. Paris, 1926, p. 156).

" "В самом деле, представляется, что динамика столь удачно приспособилась к текущим наблюдениям, что не преминула с самого начала вменить себе в обязанность согласие с этими наблюдениями, оперируя силами и движениями... Для того чтобы физики могли отбросить динамику Аристотеля и создать новую динамику, им необходимо было понять, что факты, с которыми они ежедневно вталкиваются, ни в коей мере не являются простыми, элементарными, к которым непосредственно применимы фундаментальные законы динамики; что движение судна, которое тянут бурлаки, так же как и движение катящего по дороге конного экипажа, необходимо рассматривать как чрезвычайно сложные движения; одним словом, что в качестве принципа науки о движении необходимо рассматривать с помощью абстрагирования от прочих моментов некоторое тело, которое под действием одной силы движется в пустоте. Однако, исходя из своей динамики, Аристотель пришел к заключению, что движение в пустоте невозможно" (D u hem P. Le syste-me du monde. Paris, 1913, 1. p. 194 ff.).

" Lasswitz K. Geschichte der Atomistik. Hamburg und Leipzig, 1890, II, p .23 ff.i; M ach Е. Die Mechanik in ihrer Entwicklung. 8-е ed. Leipzig, 1921, p. 117 ff.; Wohlwill Е, Die Entdeckung des Beharrunggesetzes.-ln: Zeit schrift fur Volkerpsychologie und Sprachwissenschaft, vol. XIV, XV, 1883, 1884; Cassirer Е. Das Erkenntnisproblem in der Philosophie und Wissenschaft der neueren Zeit. 2-е ed. Berlin, 1911„ I, p. 394 ff. " CM.: M eyerson Е, Op. cit., p. 124 ff.

Само собой разумеется, что термин продолжает бытовать в научном обиходе, так что Ньютон продолжает говорить о Космосе и его порядке (так же как и об "импетусе"), но уже в совершенно новом смысле.

Как я попытался показать в другом месте (Коугё A. Etudes gali-leennes. III. Galilee et la loi d'inertie. Paris, 1940), появление новой науки стало возможным лишь после этого объединения астрономии и физики, по-аволившего последней применить математические методы исследования, использовавшиеся ранее только для изучения небесных явлений, также и для явлений подлунного мира.

'° "Декарт освободил физику от фантомов древнегреческого Космоса, т. е. от представления о некотором привилегированном статусе вещей, удовлетворяющем нашим эстетическим потребностям... Не существует привилегированных физических положений, все они эквивалентны. Следовательно, в физике не существует никакого места для отыскания конечных причин и наилучшего рассмотрения" (Brehier Е. Histoire de la philosophie, t. II, fasc. 1. Paris, 1929).

'" "Если для того, чтобы изменить динамическую систему Аристотеля, абстрагироваться от предубеждений, вытекающих из нашего современного образования, и если при этом стараться переместиться на тот уровень разума, каким был наделен независимый мыслитель начала XVII в., то становится трудным отрицать тот факт, что аристотелевская система более пригодна, нежели наша, для непосредственного наблюдения фактов" (Tannery P. Galilee et les principes de la dynamique. - In: Memoires scientifiques, VI. Paris, 1926, p. 399).

" CM.: Коугё A. Etudes galileennes, II. La loi de la chute des corps. Paris, 1940.

'" CM,: Cavern i. Storia del metodo sperimentale in Italia, 5 vol. Firenze, 1891-1896; D uhem P. Le mouvement absolu et le mouvement relatif. Paris, 1905; De l'acceleration produite par une force constante. - In: Congres International de l'Histoire des Sciences. Ill-e session. Geneve, 1906; Etudes sur Leonard de Vinci: Ceux qu'il a lus et ceus qui l'ont lu. 3 vol. Paris, 1909-1913, vol. Ill: Les precurseurs parisiens de Galilee. Совсем недавно тезис о непрерывности был поддержан в работе: R a n d all J. Н., Jr. Scientific method in the school of Padua. - Journal of the History of Ideas. 1, 1940, Дж. Рэндэлл убедительным образом обрисовывает прогрессивную разработку выдающимися логиками Возрождения метода "разложения и сложения" (resolution et composition) в сфере образования. Однако сам же Рэндэлл провозглашает, что "в методе, сформулированном Зарабеллой, имелся один изъян: он не требовал, чтобы принципы естествознания были математическими" (с. 204), - и что "Tractatus de paedia" Кремонини "звучит как осторожное предостережение в адрес торжествующих математиков от лица великой аристотелевской традиции рационального эмпиризма" (там же). Но именно "этот упор на роль математики, которая прибавляется к логической методологии Зарабеллы" (с. 205), на мой взгляд, совершенно недвусмысленным образом составляет содержание научной революции XVII в.; что же касается научной мысли эпохи, то роль математики является разделительной чертой между сторонниками Платона и Аристотеля.

'" Лично я в истории этой традиции прибавил одно звено (см.: Коугё А. Etudes galileennes, 1: A l'aube de la science classique. Paris, 1940).

" XVI век (во всяком случае, вторая его половина), открыв для себя Архимеда, начал его изучать и осмысливать.

Этим пониманием мы в основном обязаны трудам П. Дюгема ( к упоминавшимся ранее работам необходимо добавить: Duhem P. Les origines de la statique, 2 vol. Paris, 1905; Le systeme du monde, 5 vol. Paris, 1913- 1917) и Линн Торндайк (см. ее капитальный труд: Thorndike L. History of magic and experimental science, 6 vol. New York, 1923-1941). CM. Также: Dijksterhuis F. J. Wal en Worp. Groningen, 1924.

Аристотелевская физика по своей сущности не является математической. Представлять дело таким образом (как это делает П. Дюгем в работе "Об ускорении, произведенном постоянной силой"), будто эта физика просто основана на иной математической формуле, чем наша, - значит совершать ошибку. J Т;'

"* Часто современные историки научной мысли недооценивают систематический характер аристотелевской физики.

" Centre nature - доел. "против природы", в противопоставление явлениям (в частности, движению) "по природе". Из стилистических соображений в данном и других местах перевода употребляется слово "противоестественный".-Прим. перев. "" См.: М а с h Е. Die Mechanik, р. 124 ff.

" Только в "своем" месте некоторое существо достигает своего истинного о-существления и становится действительно самим собой (существом). Потому-то оно и стремится достичь этого места.

"" Понятия "естественное место" и "движение по природе" предполагают конечность Вселенной.

" Aristote. Physique, VIII, 8, 215Ъ.-Прим. А. Каире. В последнем русскоязычном издании "Физики" Аристотеля (цит. соч., т. 3, с. 256) в цитированном А. Койре месте (конец гл. 8) в качестве движения "по природе" выступает "перемещение по кругу". -Прим. перев.

"° Некоторое движение может вытекать лишь из определенного предыдущего движения. Следовательно, всякое действительное движение предполагает бесконечный ряд предшествующих движений.

В конечной Вселенной единственным равномерным движением, способным пребывать бесконечно долго, является круговое движение. " CM.: Reizier К. Physics and reality. New Haven, 1940. " Имеется в виду "утрата" движения.- Прим. перев. "* См.: Декарт Р. Избр. произв. М., 1950, с. 198.

Местное движение-перемещение-есть лишь один из видов, хотя II очень важный, "движения" (xlvcrlg), движения в области пространства, в отличие от изменения - движения в области качества, а также возникновения и уничтожения - движения в области бытия.

" Аристотель совершенно прав. Никакой процесс изменения или становления не может произойти без причины. Если в новой физике движение пребывает само по себе, то это потому, что оно более не является некоторым процессом.

"" Тело стремится к своему естественному месту, но оно последним не притягивается.

"" См.: Аристотель. Сочинения в четырех томах. Т. 3, с. 139, 349. См. также: Meyerson Е. Ор. cit., p. 84. " CM.: Аристотель. Цит. соч., с. 143, 348-349. *° См.: Аристотель. Цит. соч.. с. 138-139.

*' Или, при желании, можно сказать, что в пустоте все места являются естественными местами для всякого тела.

"Кант называл пустое пространство "бессмыслицей" (Unding). " Как мы знаем, такого мнения придерживались Декарт и Спиноза. Что касается средневековой критики Аристотеля, см. работы, приведенные выше (прим. 19), а также: Jansen В. Olivi, der alteste scholasti-sche Vertreter des heutigen Bewegungsbegriffes. - In: Philosophisches Jahr-buch, 1920; M ic h a lsky K. La physique nouvelle et les differents courants philosophiqnes au XIV-e siecle. - In: Bulletin international de l'Academie polonaise des sciences et des lettres. Cracovie, 1927; Moser S. Grundbegriffe der Naturphilosophie bei Wilhelm von Occam. Innsbruck, 1932; Borchert E. Die Lehre von der Bewegung bei Nicolaus Oresme. Munster, 1934; Marcolongo R. La Meccanica di Leonardo da Vinci. - In: Atti della reale accademia delle scienze fisiche e matematiche, XIX, Napoli, 1933.

" О Жане Филопоне, который, как представляется, был истинным изобретателем теории "импетуса", см.: W ohiwill Е. Ein Vorganger Galileis im VI. Jahrhundert. - In: Physicalische Zeitschrift, VII, 1906; Duhem P. Le sys-tenae du monde, 1: La "Physyque" de Jean Philopon. "Физика" Жана Филопона, которая не была переведена на латинский язык, оставалась недоступной схоластам, располагавшим лишь сделанным Симпликием кратким резюме. Но она была хорошо знакома арабам, и, как представляется, арабская традиция, непосредственно или через посредничество Авиценны, оказала влияние на "парижскую" школу в том пункте, который до сих пор вызывает сомнения. См. очень важную статью: Pines S. Etudes sur Awhad al-Za-man Aba'l Barakat al-Baghdadi. - In: Revue des etudes juives, 1938.

" Платонизм Галилея был более или менее признан большинством современных историков науки и философии. Так, автор немецкого перевода "Диалога" подчеркивает влияние платонизма (учения о воспоминании) даже на саму форму книги (см.: Galilei G. Dialog iiber die beiden hauptsachlichs-ten Weltsysteme... ubersetzt.,, von E. Strauss. Leipzig, 1891, p. XLIX). Э. Kac-сирер (G a ssirer E. Das Erkeantnisproblem in der Philosophie und Wis-senschaft der neueren Zeit, 2-е ed. Berlin, 1911, I, p. 389 ff) настаивает iia платонизме Галилея, исходя из его идеала познания; Л. Олыпки (О I schki L, Galileo und seine Zeit, Leipzig, 1927) говорит о присущем Галилею "платоновском взгляде на природу", и т. д. Но, как мне представляется, именно Э. Берт (ор. cit,-см. выше, прим. 64) лучше всего представил метафизическую подоснову новой науки (платоновский математизм). К сожалению, Берт не сумел распознать существования двух (а не одной) платоновских традиций: традиции мистической спекуляции числами и традиции математической науки. Такая же ошибка, которая в случае с Бёртом есть всего лишь огрех, допущена его критиком Э. Стронгом (Strong Е. W. Procedures and metaphysics. Berkley, California, 1936) с той лишь разницей, что в последнем случае эта ошибка может быть приравнена к смертному греху... О наличии двух платонизмов см.: Brunschvicg L. Les etapes de la philosophie mathematique. Paris, 1922, p. 69 ff; Le progres de la oonscience dans la philosophie occidentale. Paris, 1937, p. 37 ff. "° Г ал и л ей Г. Цит. соч., т. 1, с. 107. " Там же, с. 201. Там же, с. 256-257. " Там же, с. 290.сам лично таким способом не проверил". В противоположность Декарту другой его друг, И. Бекман, решительно отрицал саму возможность ускоренного движения применительно к случаю с силой брошенного тела (см. его письмо к тому же М. Мерсенну от 30 апреля 1630 г. - Correspondance de P. Мег-senne, Paris, 1936, II, p. 457).

Интересно отметить, что это абсурдное убеждение, разделяемое и проповедуемое Аристотелем ("О небе", II, 6), столь глубоко укоренилось в умах и столь широко распространилось, что даже сам Декарт не осмелился открыто отрицать его, а, как он зачастую поступал в таких случаях, предпочел ваняться объяснением своей позиции. В 1630 г. он пишет М. Мерсенну (D е-scartes R. Oeuvres. vol. 1-12. Publiees par Ch. Adam ct P. Tannery. Paris, 1896-1910, p. 110): "Я хотел бы также узнать, не было ли у Вас оказии исследовать предположение, что выпущенный из пращи камень, п.ти пуля из мушкета, или стрела из арбалета летят с наибольшей скоростью, набирают наибольшую силу, производят наибольшее действие в середине своего движения. а не в самом его начале. Таково общераспространенное мцение, с которым я, однако, имею все основания быть совершенно несогласным; я считаю, что вещи, не движущиеся сами по себе. а запущенные с силой, в самом начале своего движения обладают наибольшей по сравнению с лю-бым другим моментом силой". И потом еще дважды, в письмах от 1632 и 1640 гг. (ор. cit,, соответственно vol. 1, у. 259 и vol. II, р. 37), он разъясняют своему другу собственное мнение по вопросу о движении брошенного с силой тела: "Я совершенно не верю в то, что метательный снаряд, начиная с первого момента, когда его прекращает толкать рука или машина, в начале своего движения летит медленнее, чем в конце; но я совершенно уверен, что в зависимости от того, находится ли мушкет в полутора, в пятнадцати или в двадцати шагах от стены, вылетевшая из него пуля произведет на эту последнюю различное действие, потому что, чем дальше находится стена, тем труднее пуле преодолеть сопротивление воздуха и, следовательно, тем меньше ее скорость. Однако только эксперимент может показать, уловима ли эта зависимость в разнице (скоростей от разности расстояний.-Прим. перев.), а я всегда отношусь с величайшим сомнением ко всему тому, что"Torricelli E. Opera Geometrica. Florentiae, 1644, II, p. 7. Galilei G. Esercitazioni filosofiche di Antonio Rocco. Opere, edizione Nazionale, VII. p. 744.

"" CM.: Galilei G. De Motu. Opere, edizione Nazionale, 1. p. 314 ff. Benedetti J.-B. Diversarum speculationum mathematicarum, liber. Taurini, 1585, p. 168. "" Galilei G. De Motu, p. 300.

°° Продолжающееся употребление термина "импетус" Галилеем и его учениками и даже Ньютоном не должно заслонить нам факт исчезновения идеи, которая за ним стояла.

°' В аристотелевской физике движение есть процесс изменения и всегда воздействует на движущееся тело.

" Следовательно, некоторое заданное тело может быть наделено произвольным числом различных движений, не интерферирующих друг с Другом. В аристотелевской физике, так же как и в физике "импетуса", каждое движение интерферирует с каждым из остальных движений и иногда даже становится помехой для его осуществления.

" Таким образом, движение и бытие располагаются на одном онтологическом уровне; следовательно, пребывающий характер движения также становится очевидным, и отпадает необходимость в объяснении, что его пребыванию предшествовало пребывание покоя.

Говоря современным языком, в аристотелевской динамике и динамике "импетуса" сила производит движение; в современной динамике сила производит ускорение.

Это о необходимостью предполагает бесконечность Вселенной. "Философия, - пишет Галилей в "Пробирщике", - написана в величайшей книге природы, всегда раскрытой пред нашими очами (я говорю о Вселенной), но эту книгу нельзя понять, не научившись сперва понимать ее язык и не изучив знаки, которыми она написана. А написана она на языке математики, и ее знаки - это треугольники, окружности и прочие геометрические фигуры, без которых человеческому пониманию ее слова недоступны" (Galilei G. II Saggiatore. Ореге, VI, р. 232). Сравни его письмо Личети от 11.01.1641 (Opere, XVIII, р. 293).

°" Ставший раритетом огромный компилятивный труд Буонамичи (1011 страниц in folio) является бесценным пособием для изучения средневековых теорий движения. Хотя историки-исследователи творчества Галилея часто о нем упоминают, они никогда его непосредственно не используют. См.: Buonamici F. Flotentini, е primo loco philosophiam ordinariam in Aimo Gymnasio Pisano profitentis. De Motu libri X, quibus generalia naturalis phi-losophiae principia surnmo studio collecta continentur. Florentiae, 1591, libri X, cap. XI, Jurene mathematicae ex ordine scientiarum expurgantur, p. 56; Ibid., libri I, p. 54.

Mazzon i J. Caesenatis, in Aimo Gymnasio Pisano Aristotelem ordi-narie Platonern vero extra ordinern profitentis, In Universam Platonis et Aristo-telis Philosophiam Praeludia, sive de comparatione Platonisi et Aristotelis. Ve-iietiis, 1597, p. 187 ff.

°" Галилей Г. Избранные труды в двух томах. М., "Наука", 1964, т. 1, с. 110.

о" См.: Галилей Г. Цит. соч., с. 263. "Там же, с. 302.

" Как известно, такой же позиции придерживались Паскаль и Лейбниц. " Быть может, нелишним будет напомнить, что для всей доксографиче-ской традиции Архимед является философом-платоником.

°" См.: Bartt Е. A. The metaphysical foundations of modern physical science. London and New York, 1925.

Сavalieri B. Lo Specchio Ustorio opero trattato Delle Settioni Coniche e alcuni loro marabili effetti intorno al Lnme, etc. Bologne, 1632, p. 152 ff. Галилей Г. Цит. соч., т. 2, с. 233.

 

Добавить в избранное
На главную
Новые поступления в библиотеку
Бизнес и экономика, менеджмент и маркетинг
Восстановление и укрепление здоровья
Эзотерика и мистика, магия и религия
Государство и право: история и социология, политика и философия
Мобильная связь и музыка
Александр Койре. История науки. К содержанию
К читателю


Все права на размещенные на сайте произведения принадлежат соответствующим правообладателям. В библиотеке Вы можете скачать книгу исключительно для ознакомления. Если Вам нравится произведение, следует приобрести его печатную версию. Берегите глаза :)
 

2006 © PolBu.Ru   При копировании и использовании материалов сайта желательна ссылка Библиотека "Полка букиниста". Спасибо, и удачи Вам!