"Книгохранилище замка Дукс, в Богемии. Темный, мрачный покой. Вечный сон нескольких тысяч книг. Единственное огромное кресло с перекинутым через него дорожным плащом. Две свечи по сторонам настольного Ариоста зажжены только для того. чтобы показать - во всей огромности - мрак.
Красный, в ледяной пустыне, островок камина. Не осветить и не согреть. На полу, в дальнедорожном разгроме: рукописи, письма, отрепья. Чемодан, извергнув, ждет.
Озноб последнего отъезда. Единственное, что здесь живо, это глаза Казановы.
И надо всем - с высот уже почти небесных - древняя улыбка какой-то богини. _________________
Казанова, 75 лет. Грациозный и грозный остов. При полной укрощенности рта - полная неукрощенность глаз: все семь смертных грехов. Лоб, брови, веки - великолепны. Ослепительная победа верха. Окраска мулата, движения тигра, самосознание льва. Не барственен - царственен.
Сиреневый камзол, башмаки на красных каблуках времен Регентства. Одежда, как он весь, на тончайшем острие между величием и гротеском. Ничего от развалины, всё от остова. Может в какую-то секунду рассыпаться прахом. Но до этой секунды - весь - формула XVIII века. _________________
Последний час 1799 года. Рев новогодней метели".
Собственно, после этого можно не обращаться к тексту сценического действа, потому что это с неизбежностью будет свержение с высот поэзии до уровня занимательной авантюрной интрижки. Да и вообще, как можно передать в отстоящем движении героев ауру этой самостоятельной лирической стихии, патетику и лихорадочную интонацию авторского голоса, как можно передать наличие в драматургическом тексте предваряющего эту лирическую ремарку эпиграфа, да еще из И. Анненского - "Но люблю я одно: невозможно"?
Главное из того, что было создано Цветаевой в лирике за пятилетие с февральских дней 1917 г. до ее отъезда из Советской России весной 1922 г., - сборник "Лебединый стан". Как сборник, как отдельная самостоятельная книга "Лебединый стан" не состоялся, т.е. по разным причинам не был издан, лишь отдельные стихотворения, в него входившие, без какой-либо оговорки включались в подборки стихов автора, хронологически соотносимые с "Лебединым станом". Совершенно ясно, что нельзя говорить о творчестве поэта без учета этой книги, хотя так и получилось. В литературоведении почти общим местом стали рассуждения об аполитичности Цветаевой в пореволюционное лихолетье. С изъятием "Лебединого стана" оставшаяся часть произведений как будто подтверждает справедливость такого вывода, с учетом же его - все выглядит совсем иначе. Не следует, разумеется, делать из Цветаевой убежденного врага Красной Революции, диссидента первых лет советской власти, но и выхолащивать общественно-политическое содержание ее творчества нельзя.
Еще со времен 1905 г. русская интеллигенция имела возможность убедиться, что революция как социально-исторический феномен огромной разрушительной силы никого не оставляет в стороне равнодушным, властно втягивая человеческие судьбы в орбиту своего могучего влияния. Такой большой и чуткий художник, как Цветаева, ни при каких условиях не мог остаться безучастным к тому, что совершалось в России. Важнейшим событием жизни Цветаевой, определившим "сюжет" "Лебединого стана", стал отъезд в январе 1918 г. ее мужа С. Эфрона, прапорщика пехотного полка, в белогвардейскую Добровольческую армию Л. Корнилова. Но идейный замысел Цветаевой много глубже, сложнее и масштабней: это не просто лирическая реакция на внешние раздражители, это попытка видения и осмысления революции, свидетелем которой она оказалась, в контексте истории, с выявлением ее истоков в прошлом и тревожным заглядыванием в будущее. Примечательно, что большинство стихотворений, раскрывающих важную в "Стане" тему кризиса и конца русского самодержавия, были написаны до возникновения темы белой гвардии, еще в 1917 г. "Пал без славы Орел двуглавый. / - Царь! - Вы были неправы!" - это ее отклик на Февральскую революцию. Но, укоряя самодержца за неумение справиться со своими обязанностями властителя страны, она больше всего страшится русской привычки взимать кровавую плату за все прегрешения; вот почему тут же возникает тревога жуткого предчувствия общности судеб царевича Алексея и "голубя углицкого" - Дмитрия. А первопричину всех бед поэт видит в деятельности Петра I. Цветаева, таким образом, оказалась сторонницей пронесенной через два века русской истории идеи осуждения петровских нововведений, и сторонницей решительной, тем более, что главную опасность этих начинаний она видит не в попрании славянофильской русской "самости", а в тех катастрофических последствиях, которые совершаются в современности: